Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Новый Мир ( № 12 2004)

Новый Мир Журнал

Шрифт:

Свечного огарка хватило ровно настолько, чтобы успокоить совесть и, описав вид на Уракову гору, закончить по-солдатски короткое письмо отцу, волнующемуся за меня, ждущему вестей. Надписывал конверт уже при свете фонарика, собираясь опустить его в Николаевске, чтобы отец получил письмо с почтовым штемпелем своей малой родины...

Утром сел на воду и направил лодку на проступающий на горизонте Камышин. Ближе к середине Волги ветер неожиданно поменялся на противоположный и из слабого зефира вскоре превратился в шквальный… Волны побежали одна за другой, ударяя в борта лодки, и все с белопенным гребнем, словно петухи-альбиносы. Казалось, что это река со мной забавляется, высылая навстречу демонов, старающихся отвернуть нос лодки от цели за полдесятка километров от нее. Выжимая педали управления румпелем, рукой подтягивал рулевую бечеву левой педали, все помыслы направляя на то, чтобы правильно встретить набегающую слева волну... Из-за высокой скорости хода и крутого курсового угла руль плохо слушался педалей. А все потому, что я его нарастил, превратив в порядочный кормовой шверт, который при сильном ветре начинало уводить с курса. Приходилось помогать руками. Приходилось волноваться.

На

траверзе Камышина слева по борту выстроилась длинная очередь автофургонов к паромной переправе. Хвост ее уходил наверх и терялся за поворотом. Это была очередь арбузовозов — грузовые фуры загружены бахчевыми и направлялись в Москву и далее. Я пересек невидимую линию паромной переправы, на эти несколько недель превратившейся в настоящий арбузопровод, и нацелил лодку на причал спасательной станции… Вот и Николаевск. Погасив парус метров за двадцать до причала, подвел движущуюся по инерции лодку к мосткам. Закрепил швартовы, поднялся на берег. Дежурный моторист “спасалки” по имени Валерий согласился принять меня на постой. Я выгрузил все самое ценное из лодки и, свалив вещи в кубрик, прямо с корабля отправился знакомиться с родиной отца…

Это был заурядный поселок-городок с малоэтажными домами и деревянными избами, садами и огородами. Я быстро нашел нужную мне улицу. Еще издали вычислил дом, в котором, по рассказам отца, он родился и вырос, и с участившимся сердцебиением беззвучными шагами блудного сына, изнемогающего от волнения, подошел к калитке…

Небольшой одноэтажный дом ничем не поразил — дом как дом. Палисадник, из которого торчали морды подсолнухов. Во дворе грядки с помидорами, рядом с ними увидел женщину лет пятидесяти — невысокую, одетую в выношенный мужской пиджак, с маловыразительным лицом, на котором застыло выражение какой-то боязливой недоверчивости. “Вы Света?” — “Да”. — “Я сын Федора, ваш двоюродный брат”. Помолчала, глядя на меня с опаской, чего-то выжидая, потом произнесла: “Извините, я ухожу, у меня нет времени… Я очень занята”. Сказал ей: “Интересно получается. Повторяю: я ваш брат, привет вам от моего отца. Вы так и будете держать меня перед калиткой?” — “А разве ваш отец не умер?” — разверзла она уста и начала метать в меня все обиды, накопившиеся на моего папашку: не приезжал на похороны, не отвечал на письма и телеграммы… Оказывается, это тетя Поля из Волгограда сказала, что Федор умер. Несколько лет назад она позвонила во Львов, и глухой мужской голос на другом конце провода, выдержав паузу, сообщил ей: “Он умер”. На ошеломленный вопрос — когда? — ей ответили: “Давно”. (Это сам отец и был!) Так что Федор давно уже вычеркнут родней из числа живущих. Я на какое-то время потерял дар речи от услышанного, потом понял, что разговор окончен — дальше этой враждебной настороженности мне не пробиться. “Как мне хоть на кладбище пройти — объясните? Я хочу увидеть могилу деда”. — “Он лежит не здесь, а на Старониколаевском кладбище. А бабушку не найдете — кладбище очень разрослось”. Все ясно. Давая мне понять, что разговор окончен, женщина отошла к грядкам и с деланной озабоченностью склонилась над зреющими помидорами. Я достал фотоаппарат и, засняв сестренку посреди двора, ушел ни с чем.

Растерянный, еще долго слонялся по городку, рассматривая его во все глаза. Щелкал фотоаппаратом, покупал газеты и ел мороженое, на небольшом базарчике выбрал себе первую в сезоне дыню. В этом бесцельном блуждании по незнакомому городу, в переходах из одной улочки в другую рождалось ощущение какой-то молодой свободы, одинокой, гонимой затерянности в незнаемом, чужом, но генетически близком тебе мире, к которому ты уже принадлежишь — и не принадлежишь — по праву своего рождения. Печальная, сосущая сердце, словно большой шмель, затягивающая, как наркотик, грусть-тоска русской глубинки, затерянной русской провинции, где — стоит только шагнуть в сторону от центра — эпоха советского новостроя и старокупеческого классицизма смыкается так тесно, что и лезвие ножа не вставить, с эпохой ржавого закопченного кирпича, фабричных труб, пьяного бормочущего полураспада, вековечной бревенчатой скуки, гирлянд полощущихся на ветру простыней и откровенных подштанников, этих сигнальных флагов бедности, всей грустно-человечьей жизни, надолго, если не навсегда прикованной к избяному черному тупику, к серому казарменному бараку с штукатуркой в бурых потеках и оспинах, к скособоченной, темной от дождей скамейке и калитке под отцветшим жасминовым кустом... Только в небольших городках, силящихся стать городами, поселяется эта тоска. В деревнях этого нет или почти нет, в деревне всегда больше жизни и надежды, — может быть, за счет Божьего простора, света, круговорота красок и картин, зримой связи трудов и плодов. Впрочем, город иногда выручает река — желательно большая. А лучше всего, если — великая. Это шестое чувство большой реки живет в любом жителе портового города, подсознательно уверенного в том, что, пока великая река течет, с жизнью тоже все время что-то происходит, меняется. И что каким бы ни было горе-злосчастие, его всегда можно завить веревочкой и снести к реке, смешать с волжской водицей, распустить в ней концы, развеять ветром с береговой высокой кручи...

Вышел к Волге. На берегу вдруг навалилась усталость, накопившаяся за дни плавания. Чувство горечи и какого-то детского разочарования от неудавшегося свидания с отцовской родней саднило сердце. Выбрал глухое место в лесопосадке на берегу Волги и, постелив под себя местные газеты, расположился в чахлой тени тополя, пережидая дневную жару вместе с приступом слабости. Под голову положил рюкзачок, с которым не расставался ни днем, ни ночью (документы, деньги, путевые дневники, фотоаппарат).

Я лежал, лежал. Почувствовав голод — пожевал сухарей. Почувствовав жажду — сделал пару глотков из фляги. Разрезал и попробовал “колхозницу”, вдыхая дынный аромат золотой осени, райской спелости и плодоносного цветения мира.

Между делом просматривал местные газеты, по очереди вытаскивая их из-под себя. Выбирал непрочитанные и укладывался на те, что успел прочитать, продвигаясь от головы к ногам, от рекламных объявлений о купле-продаже (дома, земучастки, телята, мотоциклы с коляской, газовые баллоны, стройматериалы) к цветистым некрологам. Культура провинциального русского некролога конца века, еще

ждущая своего исследователя и коллекционера, — виньетки, стихи, фотографии умерших с уже проявившейся печатью вечности на еще живых, как это бывает, лицах. Я распахивал газету, как входил в город, — у каждой газеты был свой парадный въезд (передовица), улицы и переулки (статьи и прочее, вплоть до петита), и, наконец, — свое кладбище: те самые некрологи. Просмотрев несколько некрологов, я будто побывал на местном кладбище у могилы деда, умершего задолго до моего появления на свет.

Судя по рассказам отца, дед был нрава крутого, георгиевский кавалер двух солдатских крестов, в первую империалистическую служивший фельдфебелем. Он нещадно драл своих отпрысков, в том числе и моего отца, никому не давая спуску, был крепким хозяином, какое-то время жил под угрозой раскулачивания, от которого спас родственник по линии матери — ее родной брат Якубенко, член ЦК, партсекретарь Сталинградского тракторного, явившийся в поссовет в кожаной куртке, с маузером в кобуре и пригрозивший этим самым маузером, если с его сестрой что-либо произойдет. Эдакий молодой бог из властной машины, закрутивший колесо семейной драмы вспять. (Семья слыла зажиточной, кажется, держали и работников.) Фотография этого Якубенки, который, как и многие другие кожаные любители постучать маузером о стол, был расстрелян в тридцатые годы, до сих пор висит в музее тракторного в городе Волгограде. Факт непроверенный, может быть и опровергнут в какой-то его части, потому что у отца на одно слово правды приходилось два слова вранья — невинного, избыточно-маниловского, трансформирующего прошлое и настоящее в область открытий чудных, сближений странных и парадоксов вдруг. Зато слава о моем прадеде простиралась далеко за пределы его физического бытования. Крупный земельный богатей, на земле которого теперь размещались два или три степных колхоза, любитель отменных троек и рысаков, выезжавший в свои владения санным поездом на полверсты в сопровождении работников, гайдуков и прихлебаев… Классическая линия вырождения: от степного господаря и георгиевского кавалера к рядовому сержанту Второй мировой с заочным высшим, восторженному вралю, неудачнику — и до бичующего парусного бродяги, любителя дармового норда, арбузных рассветов, дебаркадерных ночлегов и браконьерской ухи из чужого котелка…

Получивший афронт от родни, не признавшей меня за своего, я думал о том, что же за всем этим стоит... Как это все может быть связано — нагайки гайдуков, свирепые расправы с должниками и арендаторами, жестокость семейных отношений, отозвавшаяся в душах детей и сердцах внуков, идущая по восходящей неспособность к труду и трезвой жизни, безалаберность, душевная невнятица, безразличие, лень, провинциальная скудость… Я представлял себе прадеда на тройке с бубенцами, свирепо нахлестывающего коней, с его дикой страстью к охоте на волков и сайгаков, к безудержным гонкам разукрашенных, укрытых овчинами саней… — на каком из ухабов вылетел в сугроб мой дед, отыгравшийся потом на моем отце, не сумевшем справиться с жизнью, выпустившем вожжи из рук, потерявшемся, не сделавшем никакой карьеры, ушедшем, как в схиму, в одинокое чудачество, фотографию, дачные грядки, чтение газет…

Эти заволжские края граничили со степью, откуда набегали на Русь волны кочевников, воровских казаков и лихих людей, разорителей и работорговцев, охотников за женами, зипунами, скотом, рыбой, хлебным припасом. Степное пограничье с его вечными опасностями и породило этот тип свирепого хозяина, жестокого защитника очага, крутого на расправу и с сыном, и с должником, и с татем — похитителем лошадей, женщин и детей, — вечно враждебным кочевником, не признающим никаких договоров, готовым в любую минуту ударить в спину. Одним из детских страхов отца был страх похищения — страх быть украденным и проданным в далекие улусы. Страх, подпитываемый бабанькиными старбинами да побасенками: вот придет бабай — он тебе покажет… И хотя уже много десятилетий о похищениях не было слышно, в певческой памяти старух, в детском фольклоре страх продолжал жить и вот — опять стал одной из реальностей, которую бытовое сознание рядового жителя окраины, запуганного телекартинками кавказской войны, уже не может скидывать со счетов...

На “спасалке” меня ждало избранное общество.

Стол над берегом у бетонного парапета был накрыт, лучшие люди в сборе, девушки хихикают, отмечая каждую удачную реплику выпивающих парней. В моих руках откуда-то оказались бутылка с пивом и очищенный рыбий хвост. После того как мы обсудили ходовые качества и внешний вид моего корабля, разговор зашел о реке, какой она была и какой стала, о безбожной травле икры и мальков во время весенних водосбросов Волгоградской плотиной, безработице, словно ползучее пламя степного пожара наступающей на поселок. Особенно горячился механизатор Саша. Торопился выложить всю правду заезжему (заплывшему) москвичу. Ощущение собственного бессилия угнетало души николаевских мужиков, чувство обиды на начальство, на противоестественный ход вещей... Долго мы так сидели, посматривая на зажигавший на другом берегу Волги свои огни город Камышин. Огни большого города, притягивающие всех поселковых — и молодых, и старых. Кому-то удается переплыть эту реку и закрепиться там, на другом берегу, даже получить ценой долгих лет неустанного труда квартиру, стать настоящим горожанином, чтобы свысока посматривать на свой берег, где остались родители и друзья, в выходные навещать их, щедро делясь секретами городского успеха и процветания, но с каждым годом переплыть эту реку становится все трудней. Все упирается в работу, которой мало. На всех не хватает.

Спать уложили меня в кубрике, где хранилось водолазное снаряжение и прилагаемое к нему оборудование: распятые на стенах резиновые костюмы, кислородные баллоны и т. д. Драгоценные сферы водолазных шлемов, выкованные из остродефицитной меди, с тремя круглыми окошками, одно из которых можно вкручивать и выкручивать, словно прозрачное блюдце, были благоразумно убраны подальше, в недоступные для охотников за цветными металлами места.

Спал я на жесткой кушетке под пугающими плакатами на темы спасения утопающих. На этой технической кушетке спасатели откачивали утонувших людей. На нее же укладывали выловленных из Волги утопленников. Что и говорить — место для сна не самое подходящее. Но другого не было.

Поделиться с друзьями: