Новый Мир ( № 12 2005)
Шрифт:
Но как бы то ни было, великие реформы в России начались. И скоро сподвижников у царя уже не было.
Левой! Левой! Левой!
Реформирование страны шло с потрясающей скоростью — революционизация общества шла еще быстрей. Великие реформы были для общества всего лишь первым дыханием революционной “свободы”: Россия круто левела. “Имя Александра Второго принадлежит истории; если бы его царствование завтра же окончилось — все равно, начало освобождения крестьян сделано им, грядущие поколения этого не забудут”. Так писал еще недавно Александр Герцен. Но вот освобождение не просто начато, оно совершилось — да нет, вовсе и не было никакого освобождения! Оно — не настоящее! И “Колокол” быстро становится пропагандистом кровожадных прокламаций, транслирует
Гой, ребята, люди русские!
Припасайте петли крепкие
На дворянские шеи тонкие!
Добывайте ножи вострые
На поповские груди белые!
Подымайтесь, добры молодцы,
На разбой — дело великое!
Нет, это все же не Герцен, это его соклятвенник по Воробьевым горам, вечный сотрудник и соавтор. В эти годы, правда, вдохновителем и соратником Огарева стал другой известный революционер, Нечаев. Все смешалось, и деятельность убийцы финансировалась теперь из фонда, главным распорядителем которого был именно Герцен4.
“— …гимназистов [будете] уверять, что „Светлую личность” вам сам Герцен в альбом написал?
— Сам Герцен, — [отвечал] Петр Степанович” (“Бесы”).
Мы привыкли думать, что некоторые сцены и сюжетные линии этого романа — все-таки преувеличение. Ну не хочется нам считать благородного Герцена или мягкого дворянского писателя Тургенева-Кармазинова пособниками верховенских. Но ничего не поделаешь, так оно все и было5.
Убийство царя стало лишь вопросом времени. И 1 марта 1881 года время пришло. “Судьбоносным” называют часто этот день: вернувшись во дворец, царь должен был подписать указ о привлечении общественности к законодательной работе. Фактически речь шла о конституции, и вот если бы нам успели ее дать…
И что было бы, если б успели? Зачем она вам была? С судебной трибуны провозглашая невиновными неудавшихся убийц — что б вы стали с конституцией, со свободой делать?
Подорванная Империя
Царствование Александра III оценивают по-разному. Для одних оно эпоха реакции, для других — последняя счастливая эра России: спокойствие, довольство, отгораживание от суетного европейского мира. И есть еще особняком стоящая, как всегда, леонтьевская оценка: Константин Победоносцев, по воле нового царя, подморозил Россию. Пусть на морозе ничего не вырастет, рассуждал Леонтьев, но зато ведь и не сгниет. Пожалуй, не сгниет, не успеет: под внутренним давлением — взорвется. Что сам же Леонтьев и предвидел яснее других.
Но эпохой реакции (на европейские революции) были последние годы Николая I: император действительно подмораживал развитие, ни на минуту принципиально не отказываясь от него. При Александре III произошло совсем другое — смена парадигмы: отказ от Империи в пользу иллюзорного “Московского царства” стал сокрушительным деянием предпоследнего царя.
“Московское царство” от всех предыдущих, имперских царствований решительно отреклось. Хотя и без манифестов по сему поводу. Слова Александра I о просвещении, о свободе, идущей с окраин, об уникальности и неповторимости населяющих Империю народов (впрочем, последнее не раз говорилось еще Екатериной) теперь стали революционной крамолой. И дело не в масштабах ограничений и репрессий: новый царь был весьма мягок по сравнению, допустим, с дедом. Но самые ярые ненавистники Николая все-таки внутренне понимали, что речь идет именно о торможении, а не о решительной переориентации. Николай создал имперский чиновничий костяк, законосообразную (во всяком случае, по принципиальной своей структуре) бюрократию. А теперь оказалось, что это ни к чему, главное — прямое сближение царя с возлюбленным им народом. Выношенная в предпоследнее царствование, злокачественная эта теория вступит в победную фазу своего развития при Николае II. И почти совсем неприкрыто отрицалось последнее имперское царствование — эпоха реформ.
Десятилетия шли, и сопричастными к деяниям Империи стали ощущать себя многие. Потенциально мощным имперским слоем уже выглядело в конце ХIХ века духовенство, два века приобщения его престолом к Империи сыграли свою роль. Фабричное сословие быстро утрачивало люмпенский характер; чувствовал себя причастным к Империи и солдат. И образованные мемуаристы, и немудреные солдатские песни говорят нам об одном: армия ощущала, что на Кавказе, на Балканах она несет христианским народам свободу и мир, испытывала “чувство высокое, благородное”.
Греми, слава, трубой,
Мы дрались, турок, с тобой,
По горам твоих Балкан
Мы дралися за славян!
“Не нам, не нам, а имени Твоему!” — было выбито на медали за поход 1877 — 1878 годов; и награждаемые чувствовали и понимали смысл этих слов. Нет, православная империя все-таки состоялась, и разными впредь могли быть ее пути.
Но к описываемому времени властные верхи были уже сломлены; и не столько бомбы, сколько неутихающая ненависть общества сыграла в этом огромную роль. Не было больше сил двигаться вперед во враждебном вакууме, в окружающем безмолвии. И антиимперский идеал “царенародного государства” (“народной монархии”, на позднейшем языке) означил собой смену вех. В этом идеале не было места чиновнику, солдату, “инородцу”. И священнику с его “христианской верой разумной” тоже. Все это были люди Империи — петровской, европейской, “немецкой”, царю же надлежало слиться в гармонии и любви с нашим — нутряным, земляным, столетиями пребывающим в неподвижности народом. То есть с той самой “ледяной пустыней”, которая глухо, инстинктивно-бессознательно Империю ненавидела.
И с этими ультраправыми мечтаниями начинал парадоксально совпадать левый общественный настрой. Еще недавно он мог считаться простой проекцией европейского революционизма; но к концу позапрошлого века в отторжении романовской империи все явственней проступает “гуннское” остервенение против порядка как такового, “запах конского пота и кизяка”. Евразийское учение вызревало не одно десятилетие: начиная с 80-х годов XIX века можно заметить в общественных настроениях рост антиимперско-антиевропейского “азийства”. Не углубляясь здесь в эту особую сложную тему, отметим главное в ней. Считается, что, борясь с Империей, общество все-таки желало добра: равенства, справедливости, свободы. Но равенство, как известно, бывает разное: бесправные нищие столь же равны друг другу, как и защищенные законом собственники. Русское правительство и в последние свои десятилетия создавало такого собственника и такого трудящегося, оно очень неплохо справлялось с функциями, присущими в других странах либералам и отчасти социал-демократам (для понимания этого достаточно, например, проанализировать рабочее законодательство предреволюционной России, одно из самых последовательных и либеральных в современной ему Европе). Общество же понятия “собственность” и “буржуазность” агрессивно отрицало. И в отрицании этом сливалось многое. От радикального, люмпенского социализма: в России он не был, как в Европе, смягчен и нейтрализован социализмом умеренным — государственническим и реформистским. До истерической романтики разгульной степи, хмельного мессианизма. Хилиастические крестьянские мятежи против Церкви, власти, собственности и свободы опустошали Европу полтысячелетия назад — над Россией тучи сгустились в XX веке. И художественная элита страны тонко чувствовала надвигающееся, восторженно приветствовала и сама провоцировала сокрушительный вихрь.
Вместо Империи, или “Царь и народ”
О днях последнего царствования наше напоминание будет кратким. Простая цель этой статьи, повторим, состоит в том, чтобы указать на отодвигаемые современным сознанием в сторону страницы отношений общества и власти в России. А в событиях начала прошлого века напоминать и уточнять почти нечего: разве вызывает какое-либо сомнение тот факт, что общество в те годы страстно желало гибели власти и страны? Отношения общества с европейской имперской государственностью завершились — жаждой полного и безусловного искоренения ее.
Что же происходило в это время с самой государственностью, в российских верхах? Здесь тоже все подошло к последнему логическому пределу. Единение царя и народа перестало быть абстрактно чаемым идеалом, оно наконец наступило: мудрый человек от земли Григорий Ефимович Распутин учил царя править страной. И это было не совпадением трагических случайностей (“старцу” удавалось облегчать страдания больного наследника): распутины и илиодоры обступили престол, в них была мощная идеологическая потребность. Ненужность, маргинальность выпестованных Николаем I бюрократических имперских структур теперь была уже каждодневно очевидной: их просто терпели.
Говорят иногда, что империя, в которой народ, хохоча, повторял: “Царь с Егорием, царица с Григорием!” — существовать не могла. Это так, и даже в более глубоком смысле, чем имеется обычно в виду. Клевета бывает убийственной именно тогда, когда по глубинной своей сущности она совпадает с правдой. Распутин действительно овладел волей царя, а значит — ничего уж тут не поделаешь — овладел и Россией. И к этой безусловной, всем известной правде оставалось лишь пришить лоскуток лжи: что он овладел еще и постелью царицы.