Новый Мир (№ 2 2009)
Шрифт:
Очень типичное, я бы даже сказал, репрезентативное, стихотворение Геннадия Айги (1934 — 2006). Ритмикой, оригинальным разбиением на строфы, акцентирующим смысл и ритм (ритм и смысл?), своеобразной пунктуацией, образным строем, медитативной углубленностью, даже названием. На мой вкус одно из лучших. Завораживающее. И фрагмент комментария Ксении Атаровой, принципиально построенный здесь, равно как и в других случаях, как самокомментарий поэта с минимальными пояснениями, скажем, «„Увещевательный” разговор» взят из эссе «Сон-и-Поэзия», входящего в корпус книги.
Первое посмертное издание. Самое из всех изящное. Для «Радуги» изящество — норма, но это — из лучших.
Первое и единственное издание, где на равных представлены поэзия и эссеистика (хотя на обложке значится только «стихотворения»).
Первое
Айги остался бы доволен.
«Сна» — прямо и непосредственно названного в тексте — нет: дорога есть, сна нет, только в названии — своего рода авторская ремарка. Прием, постоянно используемый Рильке. Не могу определенно утверждать, что речь идет здесь о влиянии, но совпадение в глаза бросается. Айги не владел немецким, но знал Рильке в переводах еще в юности и высоко ценил. В середине 50-х любовь к Рильке в России была уделом очень немногих. «В наших встречах с Б. Л. всегда, как воздух, как свет, присутствовал Рильке» (из воспоминаний о Пастернаке, вошедших в книгу). Айги связывали тесные дружеские отношения с одним из лучших переводчиков Рильке — Константином Богатыревым.
Забудем о названии стихотворения, об авторском пояснении — в таком случае надо обладать большим воображением, чтобы пойти по указанному ими пути.
К кому обращение? К самому себе? Зачем тебе, почти не существующему? Ко мне? К вам? Во всяком случае — к созерцателю с тонкой внутренней организацией, с ощущением зыбкости границы между сном и явью, между существованием и не-существованием.
Увещевание ко сну. Оказывается. Сон как самостоятельное существо, как объект увещевания отделился от видящего его, стал собеседником. Но ведь мы вправе понять по-другому, не так ли? — поэзия Айги семантически пластична, ни на чем не настаивает, легко соглашается с читателем. Если у читателя есть что предложить.
Бесконечно печальный сон, даже отчаянный, ищет то интимно дорогое, важное, что не существует уже въяве, во всяком случае в реальности спящего, но хотя бы оставалось доселе во сне, отпечаталось, казалось, навсегда — и вот и следа не осталось, разве что тень. Такой ночной кошмар. Но, художественно гармонизированный, перестает быть кошмаром. Тень дороги, в реальности (что есть реальность?) тени не имущей, причем дороги несуществующей, даже сложнее, может быть, где-то и продолжающей существовать, может быть, нет, но ушедшей из жизни и вот уже, к ужасу сновидца, покинувшей и сон, вещь и тень ее разведены — очень в духе Айги.
Поразительно бедная система образов. Я сейчас не о «Сне» — о поэзии Айги в целом. Уникальная по бедности в русской литературе. Легко считать: сон, поле, тишина, снег, дорога, ночь, детство, ну еще несколько. Из стихотворения в стихотворение. Из стихотворения в стихотворение. С самого начала. Вот как был в детстве заворожен. И до конца. Пленен полем, дорогой, снегом — на всю жизнь. Знал их центральность, главность. На периферию, где цветет множественность, — никогда не заглядывал, нужды не было. У Льва Шестова по существу всю жизнь длился роман с одной идеей. Гарринча прославился одним техническим приемом (это рядом с разнообразнейшим Пеле), защитники знали его прекрасно — все равно лили слезы бессилия. Количество само по себе нейтрально к качеству. Проблема в том, что художник с ним делает. Ограниченное число «сущностей» — проявление медитативной поэтики. О многом печешься? Единое на потребу. Простой словарь — количественно бедный, и слова простые. Говорю не как исследователь — как читатель, по общему ощущению. Но это только в поэзии — в эссеистике словарь резко расширяется.
Ты улыбнись мне хотя бы за то,
что не говорю я слова,
которые никогда не пойму.
Все, что тебе я могу говорить:
стул, снег, ресницы, лампа.
Простые слова. Фрагмент «Снега». 1959 — 1960. С прописными буквами, с запятыми, с точками, структурирующими текст по воле безличного, не подчиненного здесь воле поэта, синтаксиса. Ни одного двоеточия, тире, отточия, столь характерных и важных для синтаксиса Айги. Исключение, а не правило; сравните со «Сном» — другая структура текста: «Сон» типичен, «Снег» — нет. Обыкновенно Айги строит текст как некий не имеющий начала и конца поток, в безначалии которого инициал бессмысленен, как бессмысленны и структурирующие точки. Сам я (почему бы не сказать о себе) отточиями не пользуюсь никогда , еще и поэтому у Айги они мне столь интересны. Отточие у него не знак продолжения ряда — это цезура, это пространство медитативного молчания.
Из малого числа постоянно воспроизводимых образов Айги создает странный, с трудом отображаемый или даже вовсе не отображаемый в дискурсе, намеренно ускользающий от дискурса, с возможностью множественных интерпретаций, мир. Со временем усложняющийся. Но даже и относительно ранние стихотворения, повествовательные, демонстративно визуальные, предельно простые, вроде того же «Снега» (чего не скажешь о процитированном «Сне»), оказываются сложнее, чем представляется на первый взгляд. Убедительная картина падающего снега — иллюзия, плод внутреннего медитативного созерцания с закрытыми глазами, овладевшего созерцателем.
Странный по своему генезису поэт. Откуда он взялся такой, в русской поэзии своего времени? Непонятно. Одинокий. Особняком. Совершенно оригинальный. Отливающий в русскую речь чувашское, породившее его и державшее всю жизнь в объятьях, поле, отчего речь становится иной.
«Я родился и вырос в чувашской деревне, окруженной бескрайними лесами, окна нашей избушки выходили прямо в поле, — из поля и леса состоял для меня „весь мой мир”. Знакомясь по мировой литературе с „мирами-океанами”, с „мирами-городами” других народов, я старался, чтобы мой мир „Лес-Поле” не уступал бы по литературной значимости другим общеизвестным „мирам”, даже — по мере возможности — приобрел бы некую „общезначимость”. <…> Я хотел малое возвысить до Большого, сделать его общезначительным. В конце концов, так всегда происходило в разных литературах, в разных культурах. Понятие „провинция” не относится к полям и стогам, — провинций для земли — нет. Овернские поля и стога стали всеобщими в искусстве, когда к ним прикоснулись импрессионисты».
Фрагмент включенного в книгу эссе «Разговор на расстоянии». Атарова приводит его в комментарии к очередному полю: «Поле — до ограды лесной». Айги преуспел: возвысил чувашские поля до овернских стогов и воронежских холмов. Надо бы ему на родине памятник поставить. Рано или поздно поставят.
Нетривиальное сочетание чувашской поэтики в бэкграунде с русским и западным авангардом, вполне им ассимилированным. Деревенский мальчик-нацмен в каком-то смысле им и остался, и — тоже редкостное сочетание — не по-советски образованный, принадлежащий к тончайшему слою подсоветской культурной элиты. Феномен, оставшийся в недавней истории. Чтобы оказаться в этом слое, нужна была всепреодолевающая и прагматически бессмысленная воля к культуре. Узок был круг этих людей, сам воспроизводил себя, сам был своей школой, не нуждался в формализованных институтах, отделенный от большого мира железным занавесом — к счастью, проницаемым.
При чтении стихотворения у поглощенного полем Айги создается впечатление, что жил он в параллельном, непересекающемся с советской властью, мире. Что, конечно, не вполне так. Укрыться от пашей никому не удавалось. Не удалось и ему. Окружение Айги было естественным образом диссидентским, и хотя он, демонстративно даже, политического диссидентства сторонился, но эстетические (самые глубокие) расхождения с советской властью делали конфликт неизбежным.
Последствия были относительно мягкими, но были все-таки: исключение из комсомола (было бы о чем жалеть) и естественным образом идущее с ним в одной связке исключение из института (но ведь восстановили), невозможность вовремя защитить диплом (но ведь в конце концов защитил), невозможность печататься на русском языке в СССР (но на чувашском-то печатался [1] ). Невозможность печататься для поэта — это как?
Встретившись вскоре после исключения с Пастернаком, принявшим это известие близко к сердцу, сказал: «Это — правильное развитие судьбы, я ведь давно уже в этом русле и потому как-то спокоен».
Формула исключения — «за написание враждебной книги стихов, подрывающей основы». Основы чего подрывал Айги своей враждебной книгой? На государственный строй покушался? Призывал к насильственному свержению советской власти? Может быть, ставил под сомнение благодетельность Великой Октябрьской социалистической революции? Нет, враждебная книга подрывала «основы метода социалистического реализма». Формула требует для не живших во времена исторического материализма комментария. Театр абсурда. Не за политические взгляды — за творческое несовпадение. Приехав к умирающей матери в деревню, «жил „под официальным наблюдением как враждебный элемент” — как было заявлено на сессии местного райисполкома». 59-й год. Социалистический реализм — бог ревнивый и мстительный.