Новый Мир (№ 2 2011)
Шрифт:
— Стойте! Вы все врали! Вы все врали! На Законе Божьем! — закричал я, с ног до головы белый.
Они заржали и усилили стрельбу.
— Я же брат ваш! Вы Христа бьете!
Снежок, крепкий, как редька, вмазал мне по губам. Вероятно, им радость доставило стрелять в свое унылое вынужденное настоящее.
— Мудаки херовы! — Я побежал на них с разбитыми губами, сжатыми кулаками, искаженным лицом отморозка.
Они кинулись врассыпную, счастливо хохоча.
В гимназии было несколько миловидных девочек, хотя и странных, с рыбьими холодными глазами и толстыми косами, и в косах этих, в извивах и переплетениях, читалось будущее: многочадие.
Там был отличный преподаватель английского языка, с щеткой седых
Еще вспышка: Великий пост, мутное красное солнце, щипучий мороз, процессия гимназистов. Месим снег полкилометра. Каждое утро мы так делаем. Наконец проступают кирпичи Зачатьевского монастыря, за стенами — обычная школа, где нас кормят. У нас своя пища: квашеная капуста и гречневая каша. Нас кормят отдельно от местных школьников после недавнего случая, когда те показывали факи из-за соседнего стола, швыряли кусками сосисок, и мы подрались с ними — стол на стол.
Позавтракав, идем к монастырскому храму, Патриарх приехал, не протолкнуться, стоим на деревянной лестнице с бомжами, нищенками и их детьми. “Из Чечни бежали, угорели мы”, — громко рапортует мужчина в диком тулупе. “Серый, ты прости меня… что льдом кидался…” — шепчет Узлов и трет коротко стриженную замерзшую башку. Литургия кончена, по ступенькам сходит, милостиво, тонко улыбаясь, Патриарх Алексий, осеняет нас, целует Узлова в мороженый затылок, следом — сияющий архиепископ Арсений, облачения, охрана, выкатывается темным шаром Дим Димыч Васильев, глава общества “Память”. О, Москва 93-го года…
Из нашей гимназии, кстати, половина стала духовными лицами. Бороды, и бородки, и одеяния вижу я на сайте “Одноклассники”. Две девочки попадьями стали.
Гимназия, увы, надоела мне за пару лет. И я перешел в простую школу у метро “Фрунзенская”. Ее и считаю родной.
Вскоре после моего ухода в гимназии случился пожар: короткое замыкание. Ночью, когда никого не было. В кабинеты огонь не успел: пожарные приехали по сигнализации. Но коридор обгорел. Пламя прогулялось по стенам и, понятное дело, слизнуло благочестивую фотографию.
Новая школа приняла меня в грубые объятия. Многие были детьми рабочих с близкого завода “Каучук”. Инстинктивно я сблизился с отъявленным хулиганьем. Помню тебя, Гуличев, круглый паря, ранние усики. Чубатый боксер Бакин… Я резервировал свои свирепые гены. Слился с простотой, хотя и не во всем, не во всем…
Хулиганье избивало тех, кто слабее. Я пытался соблюсти благородство, не участвовал в терроре. Однажды, идя в школу, поравнялся с мальчиком из класса младше, чьего имени я даже не знал, известна была только его кличка
Даун. Длинный, согбенный, худосочный, в очках, человек-насекомое, он плелся к школе, где снова услышит свою кличку и получит тумаки.
— Как они тебя обижают! — от всей затосковавшей души воскликнул я.
— А мне что, я привык, — вдруг зачастил он умным голосом. — У меня все нормально будет. Три года пройдет, и в МГУ поступлю на биолога…
Я и Клименко по кличке Пельмень не травил (ему садист Рыбкин, его покровитель-мучитель, сломал на лестнице ногу, Пельмень вылечился, кость срослась, и вернулся обратно. Рыбкин распоряжался Пельменем
как своей вещью. Школа, ты зона!). Однако драться было надо. Постоянно доказывая себя.
Как-то несчастный бескровный паренек по фамилии Иванов почему-то сел на мое место и сбросил мои учебники. Это был вызов. Забитый, но крепкий пацанчик с синими отчаянными буравчиками глаз был мною разгромлен. Я колошматил его по физиономии, до упора, до слез и соплей кровавых, до безоговорочной капитуляции. Иначе нельзя. Зато в среде простолюдинов встречались чудесные святые типы. Корзинин — прекрасный тихий и скромный малый. Эх, Корзинин, — грибная да ягодная душа. Федоров — роскошный багровый добряк, пил, правда, в свои пятнадцать так, что мать родную не узнавал (буквально).
Доверие злой простоты, хулиганов, я купил последовательной дерзостью. Во-первых, я бухал на уроке. Доставал из рюкзака банку пива и отхлебывал, когда математик отворачивался. Давал отхлебнуть товарищу. После уроков мы пили с ребятами вместе, почти каждый день. Курили в туалете. “Аааавтобууус… Аааптека…” — учил меня затягиваться старшеклассник по кличке Фофан. Его так прозвали за любовь давать фофаны — могучие щелбаны. Все прошли инициацию. Но я от назойливых пальцев этого балды уклонялся. Разок он пятнадцать минут до начала урока истории скакал за мной между парт по классу и упрашивал: “Ну дай, дай! Дай врежу!”
И дышал тяжело. В стороне жалась дежурная — крупная Абызгильдина с ведром и метлой. “Разберитесь уже, — недовольно говорила она. — Серег, ну уступи ты ему”. Я не дался, за что был бит старшеклассниками по окончании уроков, во дворе. Шапку отняли, уроды, и закинули за забор. Я ее не нашел. Что о том вспоминать… Ябедой не был я тогда, а сейчас и подавно…
Так вот я покупал доверие хулиганов — выходками. На спор закурил на уроке литературы. За первой партой. Сигарету, зажженную, бросил в пластмассовое ведро. Вспыхнул скандал. Учительница побежала за директором. (Пока она бегала, сигарету вытащила из ведра и унесла в туалет влюбленная в меня Аллочка, златоволосая и засушенная отличница.) Меня не выгнали, хотя могли. Все же я был лучшим по истории, литературе, русскому. Директор, тяжелый развалистый бородач, похожий на драматурга Островского, был ко мне благожелателен.
Раз в школе затеяли вечеринку.
Дискотека в подполе возле физкультурного зала. Крупная низкая Лена Акопян по кличке Жу-жу пританцовывает. Акопян всегда рядом, как “мамка”-сутенерша, с распутной красоткой Олесей, которой хулиганы, подобравшись сзади, тыкают пальцами под мини-юбку. Олеся визжит, отпрыгивает грациозно, она стройна, обладает манкой южной красотой. Мрак и вспышки, запиваю водку вином. Пляшем с Яной Савельевой, востроносой, симпотной. На ней футболка с американским флагом, пока везде торжествует стиль колонии. В динамиках поет Таня Буланова: “Ясный мой свет, ты напиши мне…” Поют “Иванушки”: “Да и на небе тучи, тучи, как люди…” Бодрый песенный озноб 90-х. С парочкой пьяных хулиганов, на них опираясь, выхожу из мглы танцпола, берем свои куртки в кабинете химии, идем на снежную улицу. Падаем об лед. В палатке покупаем бутыль водки, 0,7. “Теперь ты стал настоящим пацаном!” — прижимается Гуличев. “Погоди! Не спеши! Бухло не урони!” — догоняет Бакин. Дальнейшее — вспышки. Класс, разоренная снедь на сдвинутых партах. “Не пей, хорэ, братан”, — говорит Леша Кобышев, серьезный и надежный парень, один из лучших в классе. Он пожирает бутерброд и смотрит тревожно. Запрокинув голову, лью бутылку в себя, буль, буль, буль, и не чувствую вкуса водки. Забытье. Вспышка. Тьма. Поет Таня Буланова. “Ясный мой свет…” Опять? Чьи-то губы. Поцелуй. Глажу длинные волосы. Олеся? Яна? Аллочка? Таня Буланова? Вспышка. Раковина. Холодная вода заливает лицо. Вспышка. Холодно. Очень холодно. Стою под метелью, в одном свитере, это ясно, ведь холодно ужасно, и качаюсь. “Сережа! Сережа! Как меня зовут?!” Разглядываю сквозь помрачение. “Ты Лена, — едва выговариваю, — Лена Гапоненко”. Вспышка. Меня несут домой. На руках. Мимо красной буквы М. Мимо метро. Комсомольский проспект перебегаем. Перебегают, меня неся. “Не урони!” — орет один. “Ты чо, машин боишься?” — глупо спрашивает его другой. Провал.
После восьмого класса львиная доля хулиганья совершила исход из школы.
Как сейчас помню: весна, захожу в школу, навстречу семенит низенький учитель алгебры и геометрии Михаил Николаевич — махонький интеллигент, прокуренный насквозь.
— Есть разговор. — Останавливает, держит за руку. — Смотрите, столько ваших дружков ушло, — нежно протягивает он слова.
— А?
Его голос обретает прокурорскую резкость: