Новый Мир (№ 3 2009)
Шрифт:
Глава 2
Страна
Руки не повинуются мне: ищут складки на халате, вертят зажигалку, достают из пачки и кладут обратно сигареты. Сигареты я выменяла у Инны, здесь они — что деньги. Мне самой негде взять сигарет, не скажу же я маме: “Мама! Купи дочери сигарет”. Я пообещала Инне за пачку написать стихотворение. Каждый продает что может. Вспомню что-нибудь. Но зачем ей стихи? Чистая благотворительность Инны.
— Что ты вертишься, как на шарнирах? — спрашивает Анна.
Она
— От галоперидола еще не так запляшешь, — говорит старуха, которую раньше я не видела или просто не замечала. А, нет, видела!
Инна хихикает.
Прасковья Федоровна шуганула ее с унитаза, на котором та курила, задрала халат и спустила голубые ворсистые портки. Пока она справляла нужду, я наблюдала, потеряв всякий стыд, за ее лицом. Спокойное и гладкое, хоть и испещренное морщинами, с маленькими вострыми глазками-жучками и ртом, в котором виднелись ровные зубы — разумеется, вставные. Но мне не понравились ее слова.
— А вы считаете, меня — галоперидолом?
— А ты голоса слышишь? — вопросом ответила она.
— Какие еще голоса?
Вдруг поняла, что переклички, разговоры, которые произносят в сознании явно чужие сущности, их споры, раздоры или согласный визг — и есть… голоса.
Инна хохотнула:
— Посмотрите-ка, Прасковья Федоровна, да вы просто открыли ей глаза!
— Ей — это кошке, — сказала Прасковья Федоровна, оправляя халат и спуская воду, — о присутствующих в третьем лице не говорят.
— Замолчите! — вдруг взвизгнула Инна. — И вообще, я не с вами разговариваю, а с белым кафелем!
Прасковья Федоровна взглянула на меня и сказала:
— Надо потерпеть.
Надо потерпеть… Снова включился сиплый вентилятор, здешний убогий “кондишн”, загудел, как будто в системном блоке компьютера, — лопасти превратились в сплошной диск.
Что ж, разве не многие от нас, искусные в осаде и стрельбе, видели во сне сна жену — прекрасную, светлолепную, стоящую на воздухах посреди разрушаемого града, ини — мужа древна власы, в светлых ризах…
— А с ангелами повремени разговаривать, — бросила Прасковья Федоровна, уходя.
— Я и не разговариваю, — буркнула я.
— Ты что, правда видела ангелов? — спросила Инна, явно заинтересованная новой темой. — Здесь пруд пруди кого видели. Всякой нечисти по углам — как грязи. О них говорят как о старых знакомых или героях сериалов. Вот Анна…
— Слушай! Я тебе, во-первых, рассказывала не про себя, а про своего мужа. А во-вторых, после любых ангелов человека надо лечить. А Прасковья Федоровна, между прочим, человек бывалый и зря ничего не скажет.
— А вот я их видела, — произносит Жанна.
— Ну-ка, что ты видела, расскажи?..
— Я, девоньки, все видела. И слышала. И трубы Страшного суда, и все. И кимвалы.
Наталья, моя красивая соседка по палате, появляется в клубах сигаретного дыма на пороге. Удовлетворенно кивает. Здесь уже не продохнуть. Она кажется посланником откуда-то не из этих мест — так чиста и бела кожа, так рыж каштан волос и ярки губы.
Она придерживает дверь, и вдруг ее ведет, она падает. Анна у нее — в один прыжок, только Инна щурится, выпуская струю дыма, сидит нога на ногу и качает верхней. Наталья лежит без чувств, лицо ее больше не красиво: неестественно бледное, с зеленцой, ощеренный провал рта и белки из-под ресниц.
Милаида Васильевна, крупная, белая, вперевалку бежит — санитарка первой палаты — и говорит очень громко, голосом высоким, таким, от которого закладывает уши:
— Сколько раз говорить! Встала с постели — сиди. Посидела — пошла. А то скок — и помчалась! Ну, ну? Так и будем в обмороке валяться? Зла на вас не хватает!..
Отделение обедает в светлом холле, отгороженном красными шторами от коридора, — столовой. Я пока не бывала там, видела, когда проходила в процедурный или из процедурного. В первой палате — изоляторе — обедают отдельно. Тут свои два колченогих стола: железные ножки и столешница, на время завтрака, обеда или ужина их стыкуют, а потом растаскивают по углам.
Обед: первое и второе. Свекольный суп, обжигающе горячий или совершенно остывший, каша, гречневая, разваренная в серую слякоть, реже пшенная, крепкая, комками. Слабый холодный чай, треть кружки. После обеда — таблетки или уколы и мертвый час. Никому не дозволялось шариться без дела, не можешь спать — лежи. Как в детском саду. Мы здесь дети, простодушные, хитрые, злые дети.
Наталья лежала на своей кровати в сознании, щурилась и улыбалась.
Егор Деренговский для чего-то пришел ко мне. Навестить. Принес бананов, апельсинов. Вяло пожевав апельсинную дольку, я зачем-то рассказала ему, как отталкивала сжавшую кулаки сифилитичку от беспамятной старухи, а Наталья воскликнула: “Не заступайся ты за нее! Вот больная!..”
Мы сидели с Егором в клеенчатых кресельцах без поручней. В холле. Те, к кому пришли, были со своими, а вокруг ходили те, к кому не пришли, и заглядывали в лица, смотрели, кто что ест, просили себе внимания.
— Сумасшествие — может быть, единственный естественный ответ на всю эту бессмыслицу! — посочувствовал Егор. — Безумец — некто более умный, чем умники. Любое здоровое движение они непременно объявят сумасшествием. В России издавна так повелось, сколько угодно примеров и из истории…
— Например, какие же?
— А хоть бы история Чацкого!
— Чацкого! Это совсем не из истории, это, наоборот, из литературы — из такого, что никогда историей не было и не могло быть.
— Это действительностью не могло быть, а историей могло и было!
В России вообще всю историю всегда составляла одна литература, — проворчал Егор. — Ну хорошо, Чаадаев…
Чувствовалось, он во что бы то ни стало желает меня утешить. Хотелось как-то успокоить его.