Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Новый Мир (№ 4 2008)
Шрифт:

Но боец молодой

вдруг поник головой,

комсомольское сердце пробито.

Когда он падал, а потом говорил своему коню (вороному, и еще ярче, контрастней становилась вся картинка: черное с красным — на белом), — когда он падал и говорил пафосные слова про кровь за рабочих, Идке не хотелось плакать: она понимала, что так было нужно, по-другому просто не могло быть. Но сейчас это был уже не боец из буденновских войск, а Одиссей, который достиг наконец своей Итаки. Падая с коня, спокойно и просто закрывая глаза, умирая здесь — он поднимался уже там, в

Итаке, и мерной, твердой походкой вечного скитальца шел к своему дворцу, где ждала его верная Пенелопа. Идка видела, что там он тоже живой, только теперь белый — белый на белом.

Потом Идка не сможет рассказать, как, по каким неявным, но естественным связям сложились у нее вместе эти образы, но они сложились, и открылось ей простое и ясное, успокаивающее ее знание. Оно пришло тогда, в гибкости и непредсказуемости бредового сознания, так, как не могло бы прийти потом никогда, даже когда Идка стала взрослой и долго и трудно обо всем этом думала. Но тогда ей открылось легко; и она плыла в этой ясности и легкости, в белом свете плыла она, белая на белом, и ощущала все великим, огромным. Но что это? — спрашивала она, — а это весь мир, отвечала сама себе, я изнутри, я в нем, весь мир и есть я. И плыла, и качалась, а потом кто-то стал звать ее: Идка, Итка, Итака, и та та та така, и так, так, так, так.

И вдруг белизна сжалась и стала яйцом, гигантским белым яйцом в абсолютной черноте. И омерзение, болезненное, физическое ощущение возникло у Идки от этого яйца. Оно дышало, пульсировало, в нем билась жизнь, билась, билась и не могла покинуть его, и не было уже того простора, ясности и простоты, которая была только что, когда плыла она в белизне.

Что это? — спрашивала Идка.

И это я, — отвечала она сама себе, и яйцо вдруг начало расти, оно росло до невыносимости, до неизбежности, вот-вот оно задавит ее — но в самый последний момент распадалось и становилось благодатной и всепоглощающей белизной, и Идка снова плыла, плыла и уже уплывала куда-то, в свою неведомую, прекрасную Итаку, и спокойно становилось ей уже, и хорошо — как вдруг опять кто-то начинал звать: Идка Итка И та та та така.

И опять было яйцо.

Так пульсировал бред, то мучая ее, то отпуская, и то бил озноб, то все проходило, и мышцы расслаблялись, а потом снова нарастал жар. Только Идка не знала этого — для нее волны света сменялись слишком реальным, физическим, мучительно ограниченным своей формой яйцом. Так было всю ночь, и не было этому конца, и снова и снова погибал в ее сне живой красный человек, и снова и снова поднимался он Одиссеем и вступал в свою Итаку. Пока наконец, увидев яйцо, Идка не начала в сознании своем смотреть на него пристально, подавляя отвращение, и тогда оно вновь принялось увеличиваться и наползать, но вместо того, чтобы разлиться светом и белизной, исчезло и стало очертаниями белого окна в черной стене. Квадрат окна, из которого рассвет заглядывал в домик. И так-так-так-так-так — ударялись капли дождя о мягкую подстилку иголок под окном дома.

Идка открыла глаза. Пахло дождем. Легкий сквозняк качал белую короткую занавеску на окне.

— Папа, — позвала тихо. — Пап?

Он не ответил. Идка всмотрелась в рассветный сумрак комнаты — папа спал на соседней кровати, лежа на животе, уронив руку с мокрым полотенцем на пол, лицо его вмялось в подушку, и лицо это было детским, расстроенным, горьким.

Идка полежала без сна, глядя на потолок — на прекрасные узорчатые тени. Удивительно приятно было, как бывает только после болезни, ощущать мир предметов, знакомых и незнакомых, запахов, ощущений, цветов — простой и обычный, такой ясный и милый этот мир.

Так лежала она, пока не прекратило капать. Пока не утихло последнее так у крыльца. Тогда аккуратно спустила ноги с кровати, нашла сандалии, укрыла плечи одеялом и побрела к двери. Папа все так же спал с испуганным лицом.

Поляна была залита солнцем. Пахло так, словно был первый день на Земле. Идка вышла из тени на свет, тепло, смотрела на влажную землю, траву, дышала глубоко и сосредоточенно. Ей казалось, что все, что видит она и чувствует сейчас вокруг, видит она и чувствует впервые и все это очень важно. Как земля под ее ногами дышала и открывалась солнцу, так и она вся дышала и открывалась солнцу, земле, прохладному, влажному воздуху. В лесу неистово пели птицы. Идка медленно-медленно пошла через лес.

А папа не спал. Или спал, но все равно думал об Идке, о болезни, о том, что делают, когда ангина, и красные опухоли представлялись ему. Их надо убрать, вылечить чем-то, и он думал — чем, и думал, ехать ли им домой или дождаться жены. Дождаться, думал он, совсем забыв, что твердо решил уезжать. Приедет — и лучше станет, все хорошо станет, думал папа, а мысль его переходила на Москву, на танки, и он думал, что же за слово такое странное — “путч”, откуда взялось оно, — но мысль опять соскальзывала, и он успокаивал и себя, и Идку, и все: приедет, приедет.

И тут папа проснулся. Даже не посмотрев еще на соседнюю кровать, он почувствовал, что Идки нет, и вылетел из домика. Он бежал по лесу, звал, оглядывался, прислушивался, снова звал — пока не выскочил к Волге, к обрыву, и остановился, забыв даже крикнуть вновь: “Ида!” Потому что Идка его — вот она: силуэтом на фоне синего неба, к дереву прислонившись, стоит, маленькая, хрупкая, и кажется даже прозрачной. Внизу Волга спокойно накидывала волну за волной на влажный, прохладный песок. Небо разгоралось жарче, после дождя чистое, и было видно, что к пристани приближается маленький пароход. И папа, не сознавая, плакал, но в то же время где-то в глубине себя чувствовал, что все это прямо сейчас застывает в нем, чтобы остаться навсегда — отпечатком травинки на янтаре.

Мир, в который они вернулись через несколько дней, начал меняться и скоро стал совсем другим. И Идка тоже будет меняться: стрижки делать, на телефоне висеть, на каблуках ходить, плакать ни от чего, уходить из дома, возвращаться, снова уходить, — но это другая уже будет Идка, а его, не большая, не маленькая, котик, кролик, малыш, — всегда будет вот эта, на острове, силуэтом на фоне ясного горизонта, и папа вместе с ней всегда — молодой.

Тихий звук

Русаков Василий Евгеньевич родился в 1958 году в г. Сланцы Ленинградской области. Окончил Ленинградский Государственный университет (кафедра картографии). Автор пяти поэтических книг. Живет в Санкт-Петербурге.

* *

 *

Так панцирем скрытому страху

Мир сумрачен, сладок и мал...

Догонит ли лань черепаху? —

Ахилл до сих пор не догнал;

И шагом лентяйки и сони

На четверть, на пятую часть

Уходит она от погони,

Чтоб с ланью нигде не совпасть.

И в этом движенье без цели,

Где скорость рассыпалась в прах,

Мы тоже совпасть не сумели,

Поделиться с друзьями: