Новый Мир (№ 4 2010)
Шрифт:
Во время ракетного удара по митингу погибает и доброволец Артур Дениев. Тамерлан, в шоке от всего увиденного, найдя растерзанное тело Артура, прикрывает его своей курткой, забыв про собственный паспорт во внутреннем кармане. Так похоронная бригада внесет Тамерлана в списки погибших. Зато у Тамерлана оказывается паспорт Артура Дениева с российской пропиской: по нему-то он и живет все то время, что находится в России и занимается добычей денег для джихада. Это — версия рассказчика. Но есть и другая: доктор считает, что его пациент — это и есть Артур Дениев (это подтверждают все экспертизы), а бредовая вторая личность погибшего Тамерлана Магомадова лишь завладела сознанием пациента.
Так кто же участвует в описанных событиях? У нас есть три версии.
Первая: рассказчик — Тамерлан Магомадов, живший в России, вернувшийся в родное
Вторая: рассказчик все тот же Тамерлан Магомадов, страдающий раздвоением личности и вообразивший себя боевиком, а в действительности все время войны пребывавший на территории России.
Третья: рассказчик — Артур Дениев, вообразивший себя погибшим на его глазах Тамерланом Магомадовым. Но тогда актуализируется и первая версия: что Тамерлан Магомадов все-таки в Чечне воевал.
Отношения рассказчика и его двойников так до конца и окажутся не проясненными, а постоянные обращения к доктору, прерывающие повествование, имеют предсказуемый эффект: читателя освобождают от активного сопереживания герою. Разумеется, литература — всегда вымысел. Но читатель устроен так, что, пока льется повествование, он во власти вымысла, и писатель обычно стремится сделать все, чтобы не ослаблять эту власть. Садулаев искушает читателя, стремясь сам же ее разрушить.
Однако условность поведения героя делает приемлемым неожиданный сюжетный поворот романа. Побегав по горам с боевиками, попадая в засады, чудом избегая смерти, пожив затем в России по подложным документам, собирая деньги на джихад, герой чувствует усталость от бессмысленной борьбы. Однажды, передавая через связного деньги и разговорившись с ним, герой случайно узнает, где будет Масхадов в определенный день. Тамерлан принимает решение сдать Масхадова. За сведения о Масхадове обещаны 10 миллионов долларов: это публиковалось в российской печати. Тамерлан находит посредника при штабе, промышляющего работой на обе стороны (этот посредник у него на крючке), и продает нужную федералам информацию. Масхадова убивают. Тамерлан получает деньги. Не 10 миллионов, конечно (как писали газеты), а 270 тысяч евро.
Что значит этот финал? Сам герой кажется раздавленным собственным предательством и стремится объясниться. «Я сдал его не за деньги. Не деньги главное… Иуда Искариот в Гефсиманском саду поцеловал бы Иисуса из Назарета и без денег. Совершенно бесплатно. Деньги он взял, чтобы было проще».
Предательство Иуды — один из вечных сюжетов мировой литературы. Данте помещает Иуду в пасть Люцифера, а вместе с ним «предателей величия божеского и человеческого» — Брута и Кассия. В том же кругу находятся и предатели родины и единомышленников, и предатели друзей и сотрапезников. Леонид Андреев, Максимилиан Волошин и Борхес Иуду из пасти Люцифера извлекают. Предатель оказывается выразителем Христовой воли, принесшим себя в жертву ради свершения подвига искупления.
Садулаев, хорошо читавший Данте (главы романа «АD» названы канцонами и снабжены эпиграфами из Данте), оказывается ближе к Борхесу (или Леониду Андрееву). «Мое предательство — это был мой духовный подвиг. Акт отречения!» — настаивает Тамерлан.
Что-то не получается. Если предательство Иуды рассматривать как жертву во имя Христа, то атеистическим аналогом этой жертвы было бы предательство лидера какого-либо движения во имя превращения его в знамя, символ борьбы. Так иногда случается, что мертвый вождь служит делу лучше, чем живой. Относительно свежий пример: убийство Мартина Лютера Кинга не только не подкосило движение за гражданские права негров в Америке, но, напротив, вдохнуло в него новые силы: убитый стал святым, мучеником.
Но Масхадов — не харизматическая личность, его смерть не пробудит в соратниках ни жажду мести, ни жажду борьбы. Совсем наоборот: герой говорит, что, сдав Масхадова, он прекратит войну, которая перестала соответствовать интересам простых чеченцев. Они хотят нормальной жизни, «война уползала, как змея в нору, а мы хватали ее за хвост и тянули обратно: нет. Так просто мы тебя не отпустим, ты еще покусаешь нас своими ядовитыми зубами».
Так какой же из мотивов истинный? Эта нелогичность вовсе не является промахом писателя: оправдывается не автор, а его герой, путаясь в мотивах, нагромождая их, примешивая к рассказу шокирующую картину глумления над обезображенным баротравмой телом, утешая себя тем, что Масхадов избежал унижения, выпавшего на долю Салмана Радуева, превращенного в клоуна, маньяка, идиота. Но в любом случае сюжетный ход с предательством героя ослабляет драматический накал рассказанной истории и снимает романтический флер с чеченского сопротивления (трагедия может закончиться гибелью героя, но не его предательством).
Впрочем, автор не замедлит напомнить: да ничего этого, возможно, и не было. Есть палата, доктор и неизвестный душевнобольной. То ли он предал Масхадова, то ли вообразил себя предателем. То ли он Магомадов, то ли Дениев. То ли участвовал в сопротивлении, стрелял в людей, бегал по горам, то ли все это — иллюзия. И вот здесь хочется осторожно предположить, что, желая усложнить роман, придать ему глубину, автор все же допустил некий промах. Очень легко улыбнуться, обнаружив, скажем, в романе «Таблетка» изящное доказательство того, что осточертевший офис, да и весь этот нелепо устроенный мир купли-продажи — просто иллюзия. Но «Шалинский рейд» имеет другую стилистику, здесь есть претензия (вовсе не безосновательная) на эпичность, на новое слово о чеченской войне, здесь найден интересный герой, захваченный, как лавиной, несущимся потоком событий. Конечно, литература — это всегда иллюзия. Но в рамках собственного повествования писателю как-то более пристало настаивать на том, что все рассказанное им — чистая правда.
Интонации нового века
Костюков Леонид Владимирович - прозаик, поэт, эссеист, критик. Родился в 1959 году. Окончил мехмат МГУ и Литературный институт им. А. М. Горького. Автор книг "Он приехал в наш город", "Просьба освободить вагоны", "Снег на щеке", "Великая страна. Мэгги" и многочисленных журнальных публикаций. Работает в "Полит.ру". Живет в Москве.
Этой статьей мы продолжаем разговор о современной поэзии, начатый Ильей Кукулиным в январском номере "Нового мира".
Некоторые общие рассуждения
Давайте для начала подумаем, с чем, с каким объектом имеет дело автор, взявшийся в начале 2010 года писать статью о национальной поэзии ХХI века. То ли ему предстоит более или менее убедительно и живо изложить свои вкусовые предпочтения, то ли как-то попробовать описать реальность, возникшую помимо его вкусовых предпочтений, вне зависимости от того, нравится ему означенный корпус или нет, целиком или частями. Первый подход — для краткости назовем его критическим — привлекателен, но кажется немного непрофессиональным. Во втором (филологическом) есть элемент ответственности и непредвзятости. В подобной (но, заметим, все же принципиально иной) ситуации, например, преподавания в 10-м классе учитель, предпочитающий Батюшкова, Боратынского, Веневитинова, Бенедиктова и Случевского, все-таки вынужден сосредоточиться на Пушкине, Лермонтове, Тютчеве, Фете и Некрасове. «Правильный» выбор осуществляет время — эта формула настолько общепринята, что не нуждается в комментариях.
Поставим вопрос так: формируется ли за десятилетие хоть какая-то твердая объективная данность, с которой мы вынуждены иметь дело, иногда и против веления сердца? Находясь в материале, непосредственно наблюдая ход литературного процесса, я могу ответственно констатировать: решения издателей современной поэзии, публикаторов, разнообразных жюри являются в лучшем случае вкусовыми, в худшем же — партийными, репутационными, цепными. Поясню последнее наблюдение: интересный поэт, открытый в одном месте, охотно подхватывается другими и «идет по рукам»; возникает своеобразный вихрь небольшой кратковременной «моды» внутри профессионального цеха. Если бы такие вихри были редкими, они заставили бы нас внимательнее отнестись к породившим их поэтическим поводам. Но они регулярны — и относятся скорее к свойствам цеха, как сквозняки присущи квартире и мало что говорят о силе ветра за окном. То есть я осознанно и жестко выбираю критическую позицию, не видя никаких объективных оснований для филологического подхода к несформировавшейся реальности. Иначе говоря, я очерчиваю некоторый неправильный круг авторов и произведений, вызывающих у меня живой отклик, и именно его обозначаю как поэзию нового века. Проговаривая некоторые пояснительные и оправдательные слова, которые не собираюсь выдавать за анализ.