Новый Мир ( № 4 2013)
Шрифт:
После третьего занятия мой медведь предложил мне погулять. Я согласилась. Мы целый час вышагивали взад-вперед по аллейке, и я успела рассказать ему много забавных историй: про то, как Ика в пионерском лагере отморозила нос, про то, как Стасик Покровский выстрелил в Любовь Ефремовну, и даже про то, как в сорок четвертом году на Тверском бульваре какая-то тетка пыталась похитить пол-литровую пивную кружку: удирала от бочки с воплем: “Не для себя беру, для больного человека!” Медведь почему-то не смеялся, наоборот, все грустнел и мрачнел и больше не приглашал меня на прогулки. Но танцевать мы все-таки продолжали.
Школьной
Китайский плюш не похож на обычный, у него очень густой и длинный ворс. Мамина коричневая шуба выглядит как настоящая цигейковая, но и моя тоже замечательная. Длинная, почти солнце-клеш, и широкий шалевый воротник. Под свежим зимним ветерком складки переливаются, как морские волны. На катке я расстилаю свою роскошную необъятную шубу на снежном бортике, и мы сидим на ней, когда отдыхаем. Андрюшка Костюкевич прозвал ее Шони, утверждает, что она живая и по ночам разгуливает сама, без меня. Дескать, он даже испугался, когда однажды повстречался с ней на аллейке.
Константин Иванович и Ирина Васильевна пригласили нас к себе.
— Прочитал я, Нина Владимировна, ваш очерк, — говорит Константин Иванович, когда папа вместе с другими мужчинами выходит в прихожую покурить. — Прочитал…
Ирина Васильевна не разрешает курить в комнате — из-за детей. Утверждает, что детям вредно дышать папиросным дымом. У нас как раз наоборот — нельзя курить в местах общего пользования, ни в коридоре, ни на кухне, ни в уборной. Кроме папы у нас в квартире вообще никто не курит, Миша Ананьев просто так не курит (папа уверяет, что от жадности), нищий и туберкулезный Шишкин не курит по состоянию здоровья, а у Луцких, с тех пор как повесился дядя Сережа, некому сделалось курить — не осталось мужчин.
Я уже десять лет дышу папиросным дымом, привыкла, и мне даже нравится этот запах. Если в комнате дым коромыслом, значит, папа дома и волноваться не о чем, можно спать спокойно.
— Неплохо написано… — произносит Константин Иванович, похлопывая по маминой рукописи ладонью, — неплохо.
Мама улыбается.
— О публикации, конечно, не может быть речи. И вообще, должен признаться, вы заставили меня призадуматься. Эти народные страдания…
— Нет, какие страдания? — возражает мама испуганно. — Чистосердечный рассказ пожилой, много пережившей женщины. Конечно, пришлось дополнить кое-где историческими справками.
— Рассказ, может, и чистосердечный, да вот история получается… Не в ту степь. И нужно ли? Было уже это все: “Я взглянул окрест меня — душа моя страданиями человечества уязвлена стала”. Сердобольная писательская душа всегда найдет чем уязвиться... А далее что? Послужили эти дорожные заметки к умягчению ожесточенных сердец? Сомневаюсь... И писали совестливые господа, и в колокола били, и тыкали нас мордой в свинцовые мерзости, призывали к добру и милосердию, а разбудили что-то не то. Не то, что предполагалось.
— Что вы, я ни к чему не призываю. Я об этом совершенно не думала, — уверяет мама.
— А вы подумайте. Ладно, так ли, иначе ли, с очерком придется повременить. Я вам вот что хочу предложить. Мы сейчас готовимся к декаде национальных литератур народов Севера. Помните? Коряки, юкагиры, чукчи...
— Как — у коряков имеется литература? — не верит мама.
— Имеется, — кивает Константин Иванович. — Если родина прикажет, организуем литературу и корякам, и чукчам. По идее, писать они должны на своем родном языке, но поскольку в Москве никто этих национальных языков не знает, они нам присылают свои сочинения уже по-русски, так сказать, в авторском переводе. Но и с русским у них тоже не ахти. Короче говоря, я вам предлагаю литературно обработать поступившие материалы. Стихи и поэмы мы уже отдали профессиональным поэтам-переводчикам, осталась проза.
— Да, спасибо, — вздыхает мама. — Я бы предпочла, конечно, перевести что-нибудь с французского или немецкого…
— Этого пока нет. Есть один алеут, ничего, душевный парень, природу северную описывает, местные обычаи. Можете с него и начать. Я пришлю вам с курьером.
— Что ж, на безрыбье и алеут рыба, — соглашается мама.
— А очерк свой спрячьте. Не каждый вас как я поймет, к беде неопытность ведет.
Константин Иванович встает из-за стола и выходит из комнаты — присоединяется к мужскому обществу в прихожей. Мама некоторое время сидит молча, а потом вдруг вспоминает:
— А где же Феодосия Кирилловна? Как она себя чувствует? Оправилась после операции?
У Феодосии Кирилловны, матери Ирины Васильевны, был очень большой живот, гораздо больше, чем у моей мамы. Но никто не придавал этому никакого значения — у многих пожилых женщин большие животы. Но то ли у нее случился какой-то приступ, то ли просто стало невмоготу таскать такую тяжесть, она обратилась к врачам, живот разрезали и обнаружили громадную опухоль, десять килограммов. По счастью, доброкачественную. Удалили, и от живота следа не осталось. Мама после этого заволновалась, нет ли у нее чего-то похожего, но доктора сказали, что нет. Один жир, от которого избавиться можно только с помощью строгой диеты и физических упражнений. Физических усилий мама боится как огня, считает, что при ее давлении они смертельно опасны, а диета ей уже надоела как горькая редька. Так что лучше терпеть живот.
— Оправилась… — произносит Ирина Васильевна не сразу и вдруг заливается слезами. — Нету Феодосии Кирилловны…
— Как?.. — пугается мама.
— Выгнал, подлец.
— Как — выгнал?.. Что?.. Что вы имеете в виду?
— Сказал, чтоб убиралась отсюда. Чтоб ноги ее тут не было.
— Как же?.. Чем же она ему не угодила?
— Она тут вообще ни при чем, — объясняет Ирина Васильевна, промокая мокрое лицо подолом платья. — Святая женщина, единого слова поперек никогда не скажет. Только и думает, как бы помочь да услужить. Это чтобы мне досадить. Сказал, что ее присутствие разрушает его личную жизнь. Не может, видите ли, в одной комнате с тещей. Личную жизнь… Чтоб она провалилась, эта личная жизнь! Видеть его не могу. Было бы куда уйти, минуты лишней не задержалась бы.