Новый Мир (№ 5 2004)
Шрифт:
Да что они могут, эти власти,
против него, стрелявшего львов, —
изгнать? казнить?
Конечно, несчастье...
Но неодолима его любовь.
И да возносится ей осанна!
И пускай оперенно летит строка
по другую сторону
смерти и океана
и, вот оказывается, — через века.
Последнему
Последнему
достанется совсем не Бог весть что, а вовсе
лишь листья палые на подступе зимы.
Они и суть по сути дела мы.
А некогда, в одной топорщась купе,
всяк по себе шумел, все трепетали вкупе,
и был напечатлен у каждого из нас
прожилками — узор (один и тот же): знак.
Знак древа общего, конечно, не простого,
с вершиной — в прорубь вечного простора,
с ветвями — каждая как говорящий жест,
держащая секиру, лиру, жезл
или гнездо, в котором 5 яичек...
В прыжках и порхах беличьих и птичьих,
извилисто ища в подпочвенной ночи
истоки, родники, колодцы и ключи...
То древо царственной могло быть сикоморой,
от масел — в ароматах, под которой
навечно задремал, едва прилег,
бедняга и гордец, страдалец Гумилев.
Иль это темный дуб, где Михаил, сын Юрий,
сквозь трепета листвы пред-слышал пенье гурий.
Там, на цепи златой, не кот, скорее бард
вдруг заднею ногой поскреб свой бакенбард,
элегию мою насмешливо испортив.
Ну что ж, и так ее закончить я не против,
но прежде попытав свою судьбу, а ну-к?
Я б нагадал не дуб, а черный бук,
что рыжеват весной, но, матерея летом,
он в полдень, словно полночь, фиолетов,
а под густой и траурной листвой
почти неразглядим бывает гладкий ствол.
В далеком, но моем — средь прерий — Лукоморье
сей бук спокойно, как memento mori
из уст философа, себя вовсю гласит,
и правота его мне прибавляет сил.
Пока стоит — стою. Стоим. Летят листочки,
все буквами испещрены до шпента и до точки.
А как придет лесник с бензиновой пилой,
взревет и зачадит, и дерево — долой.
Подметное письмо
На будильнике 8,
а на ветках напротив — закат;
сообщение “Осень”
здесь на всех мировых языках.
Полагаю тот клен полиглотом,
да и я на чужом норовлю.
Много наших уже полегло там,
на подходах к Нулю.
Молодых даже больше.
Вот у них и пышней саркофаг,
громче ропот: “За что его, Боже?” —
нестерпимей сам факт.
Закругляя у жизни периметр,
и не это еще говорят...
Если жил, значит, принял
неприглядный жестокий обряд,
симметричный зачатью,
никого не достойный, ни нас,
ни Творца — за не знаю что — счастье
на минуты, на час?
Нету в кронах — ни в прах — полыханья,
кроме: “Выхода нет”.
Время — только дыханье
для таких, вроде нашей, планет.
Где же осень тогда и зачем? И —
для чего все цвело?
На оранжево-желтые темы
оскользает, виляя, стило.
Но — гляди — как в разлапом конверте,
что мне под ноги лег,
клен о смерти
посылает бестактно намек.
Что ж, посланник!
Преждевременна может быть весть...
Мы и в сурах исламных, и сами,
а себя осязаем, как есть.
Нет? И, как ни жестоко
ангел с бензопилой скажет: “Вжжитть!” —
сколь отпущено, столько (“стоко”)
нам и жить.
Шампейн, Иллинойс.
* *
*
Ю. К .
Радость отныне вижу такою: