Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Новый Мир ( № 5 2008)

Новый Мир Журнал

Шрифт:

Корней Чуковский издевается над “малограмотностью” Воронского. Горький прислал Воронскому письмо, в котором советовал просмотреть какие-то книги “ОЗ”34. Воронский читал письмо при Чуковском. “Что это за ноль три?” — будто бы спросил Воронский. “И такой человек редактирует классиков!” — сокрушается Чуковский.

Вернулся из Америки Б. Пильняк. Привез автомобиль — и на собственном автомобиле, без шофера, прибыл из Ленинграда. Предмет всеобщей зависти: ловкач! Создает вокруг себя шум какой-нибудь контрреволюционной вещью, — затем быстро публично кается, пишет статью, которая обнаруживает всю глубину его “перестройки”, — тем временем статьи печатаются о нем, имя его не сходит со страниц, книги раскупаются. — Заработав отпущение грехов, получает заграничную командировку; реклама, конечно, перебрасывается за границу, и парень пожинает лавры. Сергеев-Ценский открыто завидует

ему: ловкий человек.

Пильняк хитер. Он, конечно, чужд революции. Он устряловец, чистопробный собственник, патриот “России”35. Но умеет “маневрировать”, умеет кривить душой, подделываться, а главное, извлекать из всего этого “монету”.

Однажды, показывая мне какую-то книгу Устрялова, погладив ее, сказал: вот это писатель, да! Его импресарио по Америке, какой-то Маламут36, — выходец из России, американский журналист, создал ему шумную рекламу: летучки расклеивались примерно такого текста: “Борис Пильняк, известнейший русский писатель, занимающий <в литературе> место, какое занимал Лев Толстой. На его произведениях учится вся современная русская литература” — и все в том же роде. Для американцев это, пожалуй, правильно.

Встретил на улице М. Козакова. Приехал из Ленинграда защищать свою книжку “Человек и его дело”: конфисковал Волин. Книжка безобидная37.

Козаков взмолился Волину. Тот его утешает: не думайте, что вы один, смотрите, сколько у меня таких же, — и, раскрыв портфель, показал ему десяток книг. Козаков к Бубнову: защитите. Был также у Стецкого. Говорит, что они обещали снять конфискацию.

Беда с материалом для журнала: чуть ли не пусто. У меня, правда, есть кое-что, но очень мало. То есть — никогда так не бывало. В “Красной нови”, говорят, еще хуже: там просто ничего нет. Застой, оскудение: а все они, писатели, кричат на перекрестках, что они “перестраиваются”, что они

изощряют свой “творческий метод”, что они становятся все страшно “идеологически выдержанными”. И один за другим выпадают из литературы,

просто перестают писать. Так перестал писать Огнев38, ссылаясь на “общественную” работу. Так перестала писать Сейфуллина, тоже “заседающая”

перманентно. О Бабеле уже не говорю. Просто несчастье, — а в журналах нет материала: не брать же хлам, который продолжает фабриковаться. Рапповцы пляшут и ликуют: неслыханный размах пролетарского литературного движения, — а в “Октябре” из номера в номер печатают попутчиков, да и то

третьего сорта. В “Красной нови” сплошь “попутчики”, — да еще с Эренбургом на придачу.

Кон ушел из Главискусства. То есть это значит — его “ушли”. Луппол

передает, что “последней каплей” <стал> его конфликт из-за МХАТа. Станиславский, поправившись, потребовал “ухода” Гейтца, назначенного директора театра, партийца. Кон воспротивился. Спрашивал у Бубнова: как быть? Бубнов ему ответил: вы руководитель Главискусства, решайте как хотите. Кон решился и отказал Станиславскому. Тот к кому-то обратился из власть имущих. Гейтца отставили. Кон подал в отставку. На Политбюро, где обсуждался вопрос, Кон бросил “крылатое слово”: “Я — (так передает Луппол) — считаю ошибочной „ложную” политику, которая ведется в театре” и т. д. “Ложная” — не от “ложь”, а от “ложа”: влиятельные товарищи, сидящие в ложах, ведут свою политику, с которой он, Кон, не согласен.

10/IX, 31. Заходил Артем. Оправился после смерти сына. Пишет. Дал новую главу из “России, кровью умытой”. Рассказывает о своей работе, о том, как “давит” его материал. Он бродяжил по станицам, собирал (с мандатом из “центра”) станичников, участвовавших в боях, — и по часам просиживал с каждым, слушая их рассказы, записывая эпизоды, отдельные фразы, выражения, словечки. Кроме того, что он извлек из печатных и рукописных источников, — эти опросы дали ему горы “сырья”. Он и обрабатывает его. Иногда, говорит, какая-нибудь удачная фраза, — ну, живая, какой не встретишь, — ее надо вставить, — вот, бьюсь, придумывая сцену, или диалог, или что-нибудь. Но вот, пишу, пишу, а “материал” не уменьшается.

Пришел он за советом. Написал бумагу Сталину, в которой заявляет, что берется написать роман, какого еще не знает история человечества, что этот роман будет вечен, что читать его будут все люди без различия возраста, пола, нации, расы, что напишет он его в три года, но что ему для этого нужны два секретаря, инженеры-консультанты, мандаты на право посещений заводов, предприятий, заседаний хозяйственных и государственных

учреждений и деньги на прожитие и другие расходы. Что же это будет за роман? Это будет роман, который должен дать как бы разрез в один день или в один час жизни во всем мире: например — субботник на Магнитострое, биржа в Берлине, заседание в ВСНХ, демонстрация в Гамбурге, утро банкира в Париже, любовная ночь в гостинице, базар в Багдаде, заседание КИМа, лекция в вузе, работа ударной бригады на заводе — и т. д. и т. п. Показать весь мир, людей всех наций, всех сословий, все их страсти, помыслы, дела. Это не будет роман, но как бы собрание отдельных вещей, их можно тасовать, переставлять, когда устареет одна, ее можно заменить другой, если умрет автор — этот “роман” могут продолжать другие. Словом, это и будет та “вечная” книга, которую он хочет написать.

Спрашивает: подавать заявление? Я отсоветовал: такой книги он не напишет, а главное, не сумеет убедить, что государство должно ему отпустить средства на такую книгу; кроме того, в этом плане есть элемент самонадеянности, утопизма, некоторой хлестаковщины: его план, если сделается достоянием гласности, будет подвергнут осмеянию: он напоминает некоторые юношеские затеи Гоголя — написать “Историю Малороссии”. В плане действительно есть странная для Артема какая-то хлестаковщина. Он говорит о своем таланте, что он “может”, что описать “навсегда” жизнь всего мира — ему ничего не стоит

и т. д. Кажется, я его убедил.

12/IX, 31. Я спросил Артема: почему не поговоришь с Горьким об этой своей затее?

— Я его не уважаю, — незачем и говорить.

Но вчера он снова пришел ко мне, уже с письмом Горькому: письмо едкое, обвиняющее Горького в краже у него, Артема, этой самой идеи “мирового произведения”. Оказывается, как передали Артему, Горький будто бы на пленуме РАППа “вдруг” заявил: у меня есть хорошая идея — и изложил идею Артема о написании произведения, дающего в разрезе жизнь всего мира. При этом Горький предложил образовать коллектив для написания его под своей редакцией39.

— Смотри, — сказал кто-то ему <Веселому> тут же, — насыплет тебе старик. Ведь тебе и отвечать не придется.

Артем улыбнулся уверенной такой улыбкой. “Ничего: пытался меня заклевать Демьян — не удалось. Не заклюет и Горький. А отвечать — машинки есть и папиросной бумаги много. Сумею ответить”.

И засмеялся. Когда он смеется — зубы его несколько хищно блестят. Вообще — он производит впечатление большой внутренней силы. Упорный парень.

Началась дискуссия в Союзе писателей под лозунгом “от попутничества к союзничеству”. Зал в Доме Герцена переполнен, но писателей мало. Нет

Олеши, Багрицкого, Пастернака, Мариэтты Шагинян, Лидина; много молодой посторонней публики, просто пришедшей послушать. Доклад Селивановского — длинный и пустой. Он набрал цитат из семнадцати произведений двенадцати авторов и на основании их указывает, что некоторые “перестраиваются” в сторону пролетариата, а другие не перестраиваются. Перестраиваются: Шагинян, Леонов, Слонимский, а не перестраиваются Вс. Иванов, Сейфуллина и др. Доклад — плоск, в нем нет никакого социально-классового обоснования той или иной эволюции, он эмпиричен, “цитатен” — и скучен. С трудом был прослушан, и на другой день — прения. Начало прений — бледно, так как попутчики не говорят того, что думают. Леонов жевал что-то несусветимое о каких-то третьестепенных вещах, боясь сказать то, что он думает и что он высказывает в беседах частных. Сельвинский — тот просто громким, дубовым голосом рекламировал себя, цитировал Энгельса, Ленина, Маркса, — и кончил тем, что “они” — то есть он и его друзья — коммунисты, диалектические материалисты, и что они давно уже “перестроились”, — старое бахвальство конструктивизма! Сейфуллина говорила то, что она думала, а думала она вот что: “Искусство душат, никакой перестройки нет, потому что то, что пишут Леонов (“Соть”), Шагинян и Слонимский, теперь художественно хуже того, что они написали прежде, а в искусстве только та перестройка действительна, которая сопровождается действительным повышением качества. А раз этого нет — все остальное разговоры и пустяки. Смысл выступления: никакой перестройки не надо, дайте свободу искусству — и все приложится. Речь дышала контрреволюционным душком. Но, высказывая контрреволюционные мысли, — она, чтобы застраховать себя от неприятностей, — лично ластится к напостам и к власть имущим, говорит им комплименты, старается “сдружиться”, сблизиться. Это заметно в ее отношениях к Авербаху и другим. Это производит неприятное впечатление, — и сама она, расплывшаяся, постаревшая, раздутая, туповатая, — неприятна.

Поделиться с друзьями: