Новый Мир ( № 5 2009)
Шрифт:
Но Сильвия все равно приехала из Севильи, делать нечего. Она собиралась в Москву еще ранней весной, когда в животе у меня было ветрено и пусто, как в мире накануне его сотворения, и к сентябрю наконец собралась. Непросто существовать бок о бок с кокетливой, шумной, нарядной, совершенно не беременной женщиной, которая то и дело что-то подкрашивает, примеривает, застегивает на груди или спине. Распахивает утром окно, сыплет на подоконник хлебный мякиш и вопит по-русски на весь дом: “Голуби приехали!”
Будь она хотя бы отдаленно, самую малость беременна — и зажили бы мы с ней душа в душу, так что и смех ее громкий, и утомительная кухонная трескотня меня бы не утомляли. Беда в том, что я к тому времени стала другой,
Сильвия прожила у меня два дня, а на третий мы отправились в Мелихово. Потому что она была филолог-славист и страсть как любила Чехова. Я тоже его любила — даже больше, чем всех других русских писателей. Пока я жила в Севилье, мы с Сильвией однажды всерьез поспорили — кто любит Чехова сильнее. У Сильвии вся ее севильская комната была увешана фотографиями — накупила, когда бывала в Москве. У меня в московской квартире не висело ни одного портрета Чехова, да и других писателей тоже не висело. Это казалось Сильвии подозрительным: раз любишь — изволь вешать на стену, а то какая любовь?
Так, как любила Сильвия, я любить не умела.
Я любила Чехова как умела. С самого детства Чехов в своем больничном пальто и ботанических круглых очках поджидал меня на всех моих путях, оберегая от нехорошего. Потянет меня на нехорошее, и вдруг в голове:
“А как же Чехов, что он скажет?” Чехов грозил мне пальцем из-за высокого стекла, где стояли тринадцать темно-зеленых томов собрания сочинений. Первые несколько томов с маленькими рассказами были зачитаны мною до авитаминозных проплешин на обложке: сперва все про животных, потом про страшное, потом про любовь, а остальное уже без разбору год за годом — про жизнь. Чехова могла переплюнуть только мрачная черно-седая вереница еврейских предков, уходящая в древность к Аврааму, Ицхаку и Якову. Вереница еврейских предков тоже грозила мне пальцем, когда я собиралась сделать что-то не то.
Сильвия рвалась в Мелихово с самого первого дня, как приехала из своей заполошной Севильи. Я была не против, я ведь тоже любила Чехова и в Мелихово собиралась не раз, да все откладывала.
Поехали на электричке, чтобы потом от станции до усадьбы взять такси.
Кому пришло в голову назвать московские вокзалы созвездьем?
В какую неумную песню вставлены эти слова? Вокзалы совсем не созвездья, они гораздо хуже. Прежде всего — запах. Вокзалы воняют на все Кольцо: одна зловонная выгребная яма на Комсомольской площади, другая на “Курской”, третья на “Павелецкой”. Полцентра пропахло немытыми телами и засохшим калом — наверное, поэтому Кольцевая линия обозначена на схеме метро коричневым цветом.
Такое вот созвездье у нас душистое, куда там. Но мы поехали. Ничего другого нам не оставалось.
Насыщенный раствор бытия — это когда приоткрываешь в электричке окошко, на полном ходу подставляешь разгоряченное лицо упругому встречному ветру и от этого ветра слезятся глаза. По дороге в Мелихово я протягивала ветру лицо и руки, и они пылали, как мухоморы в лесу. Электричка грохотала, будто вот-вот развалится на куски. Солнце скользило пятнами по желтому вагону, по пустым сиденьям, ударило Сильвию прямо в глаз, но Сильвия не отвернулась — привыкла к солнцу в своей Севилье — и только щурилась и смеялась. Ресницы ее горели, как комнатная пыль в солнечном столбе, и казалось, что она заглядывает сквозь золотой дверной глазок куда-то в невидимый ангельский мир, где одни только лучи и улыбки. Было шумно, весело, я уже не жалела, что Сильвия в Москве, что в мою угрюмую сосредоточенность вторгся кто-то чужой — разговорчивый, энергичный — и что теперь мы сидим рядом в электричке. Радовалась, что такая солнечная осень и что впереди Мелихово.
От станции до усадьбы нас отвезли на облупленной “копейке”, такой старой, что я всерьез опасалась, как бы у нее прямо на ходу не отвалилось дно. Дно не отвалилось, я выбралась на волю из бензинной духоты, зачерпнула туфлей сморщенные сухие листья, обошла машину кругом и немедленно захотела пить, есть и по-маленькому. Я хотела этого почти все время — то одного, то другого, то всего сразу. В Мелихове всего сразу захотелось так сильно, что я растерялась. Так и стояла возле усадьбы с потерянным лицом, терзаемая сомнениями.
Сильвия тоже вылезла из такси и бодро завертела головой, высматривая достопримечательности. Ее каблуки вонзились в рыхлые листья. Она заметила мое скучное лицо и обиделась: “Ты что, не рада, что мы в Мелихове?”
Их надо уметь понимать, иностранцев этих, а это не просто. Сильвия считала, что я должна улыбнуться и воскликнуть: “Как хорошо, что я в Мелихове!” Сама она все это уже проделала, теперь мой черед, а я молчала, переминаясь с ноги на ногу, и даже не потрудилась объяснить по-людски, с какой это стати я не рада. Наконец кто-то случайный кивнул в сторону туалета, и, вернувшись к Сильвии уже налегке, я выпалила издали, задыхаясь: “Я очень, очень рада, что я в Мелихове, честно”. Теперь все было в порядке, хаос выстроился обратно в космос, Сильвия деловито нацепила на нос очки и уткнулась в путеводитель.
Говоря по правде, я обрадовалась Мелихову чуть позже — когда обнаружила в дремучем осеннем саду спелые яблоки, лохматые георгины и медный самовар на веранде. Мне захотелось сорвать яблоко и выпить сладкого чаю из самовара, но вместо этого мы с Сильвией отправились осматривать усадьбу.
Мелихово оказалось небольшим одноэтажным домом с высокими окнами. У крыльца пришлось подождать: в дом воспитанным гуськом входили пожилые голландки. Где-то за деревьями стоял их невидимый автобус. Голландки шли чинно одна за другой, они вежливо улыбнулись, встретившись с нами глазами, — такие чистенькие, благоухающие девственным потом и стиральным порошком, похожие на бело-розовые карамельки на палочках. Я подумала, что это какая-то специальная экскурсия поклонниц Чехова. И еще почему-то подумала: “Летучие голландки”.
Сама не знаю, с чего это я взяла, что они голландки. С таким же успехом они могли быть кем угодно — шведками, датчанками, норвежками. Они прошуршали мимо, негромко переговариваясь на странном своем языке. Вслед им пробежал крахмальный сквозняк. В усадьбе было прохладно, сладковато пахло деревом, старым мебельным лаком, пыльной обивкой и сушеной калиной. Мне хотелось спать. Улечься на крошечный диванчик, отвернуться к стене и задремать, и пусть бы Чехов явился ко мне во сне. Чехов с домочадцами. С Ликой Мизиновой. С собакой таксой. С лопатой в саду. Какие скромные кровати были у людей минувшей эпохи, какие низенькие — лечь бы на одну и вздремнуть, никто бы и не заметил.
Я рассматривала портреты, мебель, цветные витражи в Пушкинской комнате. Сильвия мыкалась по дому с трагическим лицом — тушь поплыла, нос покраснел, за тем и приехала. Постояла перед кабинетом Чехова, как перед алтарем. К кабинету было не подойти — голландки толпились у входа плотным полукругом, всей своей женской экскурсией. Они напоминали прихожанок какого-то неизвестного храма, сестер тайной секты — ордена поклонниц Чехова. Стояли неподвижно со строгими, торжественными лицами. Одна бесшумно плакала, повернувшись спиной к остальным и лицом ко мне. Перламутровые слезы стекали по ее ровным щекам, и она аккуратно собирала их у подбородка в платочек. Чистые монашеские слезы. К ней вежливо приблизилась другая, взяла под локоток, неторопливо сняла очки со своего крошечного потного носа и, уткнувшись переносицей в оттопыренный большой палец, промокнула платком глаза.