Новый Мир ( № 5 2013)
Шрифт:
Это как с обитателями гостиниц: утром они просыпаются в своих номерах, у них все при себе — все вещи и документы. Подходят к окну, наблюдают за движением солнца, за маневрами птиц, замечают женщину, что пробегает внизу, легко и бесшумно, словно бежит от собственной тени.
3
О женщинах он говорил разное, женщины — утверждал — обеспечивают смену времен года. Так оно и есть. Ты думаешь, зима — это когда выпадает снег. Ничего подобного — на самом деле это она просыпается после обеда и, лежа в постели, начинает ныть, мол, конец декабря, а снега нет, птицы в парке сливаются с черной землей, открытой, словно рана. И говорит так, как будто это ты виноват, что нет снега, будто это ты, пока она спит, выходишь на темные улицы и сгребаешь снег, что выпал за ночь, в подвалы, канализационные люки и сумки случайных прохожих. И она наконец-то вылезает из-под одеял, натягивает на себя мужские свитера и долго греет руки под горячей водой, а потом шурует в комнатах, отыскивая все, что вчера так последовательно теряла и разбрасывала, — телефон и записную книжку, ключи, компьютер и визитки, кладет все вещи на свои места так, что они, эти вещи, безнадежно теряются. И уже после делает себе чай и выходит на балкон. Стоит, разглядывает ровную поверхность небес, быстро замерзает, но упорно не желает бросить свою воздушную вахту. И чай в морозном воздухе
Летом она, наоборот, спокойная и рассудительная. Летом ее кожа утрачивает это чувство темноты, которая тает, чувство неба, которое плывет. Она перестает реагировать на время, не замечая, как после бесконечного дня постепенно ложатся сумерки и сухой горизонт закрашивают краски и уголь. Летом ее кожа теплая, как песок, и даже ночью не теряет это тепло, ведь летняя ночь слишком коротка, чтобы что-то изменить. А вот летние дни длинные, размеренные, и нет никакого смысла следить за временем, его вдруг становится так много, что следить за ним — все равно, что следить за изменениями темноты, которая тебя окружает: не ясно, кто тут за кем следит. И часы у нее на руке — только украшение, которое поблескивает на солнце, не неся никаких функций. Все функции берет на себя воздух, он толкает ее вперед по горячим переулкам и останавливает в темных душных парадных, куда не доходит свет. Летом она ловит солнце, оно остается на ее одежде и волосах, нагревает ее ладони и икры, ослепляет ее, отражаясь от окон контор и трамваев. Трамваи летом так долго стоят на конечных остановках, что, войдя в них и сев у окна, она через некоторое время выходит и идет пешком, проходя остановку за остановкой, чувствуя, как много у нее остается времени и как много еще остается остановок.
Или вот ее разговоры, то, о чем она рассказывает при встречах. В мужских разговорах такого не встретишь — мужчины всегда сдержаны и молчаливы, если они и начинают о чем-нибудь рассказывать, то сразу же переходят к похвальбе или брани и надежно скрывают нужную тебе информацию, поэтому, поговорив, ты так ничего и не понимаешь. А вот она всегда рассказывает о себе так откровенно, словно ты врач и она боится, что, пропустив что-нибудь, усложнит тебе работу, не даст поставить единственно верный диагноз. Поэтому сообщает обо всем: о мужчинах, которые ей снятся, ходят ночью по ее квартире, тихо пробираются на кухню, вынимают из кастрюль и мисок будильники и телефоны, высыпают из бутылок песок и зерно, открывают форточки, напуская в комнату запах листвы и дыма. Говорит о женщинах, с которыми дружит, которые каждое утро жалуются ей на странные звуки за стеной, на птиц, что заглядывают в окна, на голоса в коридорах и угрозы в литературных журналах. Говорит о приметах, о формулах и кодах, о цифрах, при помощи которых открывают двери и разбивают войска, рассказывает о детях, которые попались ей на улице, пересказывает их разговоры, воспроизводит ссоры дворников и бездомных, вспоминает всех своих знакомых регулировщиков, описывает дома, в которых была, рекламирует крепленые вина, от которых речь ее становится терпкой и медленной и слова сплетаются, как трава после дождя. Но главным образом, говорит обо всех своих случаях любви — приобретенных и утраченных, удавшихся и отвергнутых, украденных и потерянных, откровенных и потаенных, счастливых и обреченных. Которые возникали внезапно и неожиданно, которые она тщательно выстраивала, с привкусом огня и металла, с остатками ночных скандалов и утренней тишины, которые она стремительно проживала и к которым потом все время возвращалась, от которых защищалась и которыми успокаивалась. Говорит, вспоминая и фантазируя, забывая и меняя все местами, защищая друзей и обвиняя подруг, раскрывая кровавые тайны и описывая места преступления. Сообщает адреса, по которым ей было хорошо, рисует дворы, в которых она теряла веру, жалуется на подземку, которая сделала ее одинокой, восстанавливает в памяти автобусные маршруты, которые всегда возвращали ей силы. Повторяет имена своих женихов, говорит, что ей в них нравилось, почему она не могла без них жить и как она от них ото всех, в конце концов, избавилась. Возможно, ей необходимо, чтобы кто-то еще знал эти важные для нее вещи, возможно, наоборот — для нее все это ничего не значит, поэтому она с такой легкостью наговаривает свои истории и притчи, но так или иначе, говорил он, за женщинами надо записывать, и если бы, скажем, Святое Писание записывали за женщинами, оно было бы гораздо больше в объеме. Да и мир был бы другим, добавлял он, если бы Святое Писание записывали за женщинами. В этом мире было бы гораздо больше страсти. И гораздо меньше крестовых походов.
Это так необдуманно с ее стороны, говорил он, рассказывать мне свои истории. Что мне теперь с ними делать? Я знаю о ней больше, чем ее мама. К тому же мама знает о ней гораздо более приличные вещи. Мама даже не подозревает о ее отношениях с алкоголем и руководством. Мама может лишь догадываться о ее отношении к мужчинам. Я уже не говорю об отношении к женщинам. Что ее мама знает о зимнем море, которое сбивает дыхание и обжигает пальцы рук, о вине, которое пьют, чтоб согреться, но которое на самом деле обжигает холодом горло, от чего твой радостный крик наполняется льдом? Разве ее мама видела когда-нибудь эти старые скворечники, в которых нам выпадало останавливаться, с одеялами и пледами, старыми кроватями и расшатанными креслами, без света и тепла, но зато с окнами, которые выходили прямо в ночь, среди которой колыхалось море со всеми своими рыбаками? Разве мама может знать про оттенки ее кожи, про ее песню, что пахла мадерой, про то, как она долго не могла заснуть, как она пряталась от темноты и шума, какой она была выносливой и неутомимой, какой нежной и убедительной? Что мама может знать про ее движения во сне, про монеты и пилюльки, которые высыпались из ее карманов, про ее настороженный с утра голос, когда она просыпается и вспоминает все, что было, после чего все начинается сначала, словно прилив, который никогда не дает надежды на продолжение и никогда не оставляет тебя в покое.
С другой стороны, а о чем же ей еще рассказывать, как не о себе? Все события ее жизни укладываются в короткие нехитрые истории с двойным дном. Ведь за рассказами об учебе и влюбленности, о потере подруг и приобретении опыта, о путешествиях, бегствах и постоянных изменах стоит язык взросления и роста, язык преданности и разочарования, радости, притяжения и отвращения, одним словом — великий язык любви, которым она пользуется в повседневной жизни и на государственной службе. И буквы, которые остаются после нее, которые она пишет помадой в записных книжках, химическим карандашом на обоях в гостиной, маркером на кафеле и пальцем на замерзших окнах, складываются в один простой и понятный ему шрифт, читая который он получает необходимую информацию. Это словно прогнозы погоды, которая никогда не меняется, гороскопы предательства и обмана, телеграммы с рождественскими поздравлениями, которые постоянно теряются на почте, поэтому и читают их только почтальоны. Каждый из нас оставляет после себя эти буквы и знаки, дневниковые записи, бесконечную сумбурную переписку, с помощью которой мы пытаемся объясниться, но чаще ссоримся и навсегда остаемся врагами.
Да, объяснял он, именно переписку. Она хранит все свои письма — старые, в пожелтевших конвертах, написанные круглым детским почерком, на нескольких страницах, с рисунками цветков, мотыльков и самолетов, что падают в горы. Эти письма лежат в отдельной коробке, словно инструкции, которым она следует. Время от времени она говорит, как ей не хватает писем на бумаге, не хватает общения с почтальонами, долгого ожидания письма, выписывания стихотворных строк, переписывания наиболее важных мест, пересылки открыток и фотокарточек, вслушивания в чужой голос, в неведомые интонации, чтения между строк, формулирования самого главного, ухода в молчание, вычеркиваний старых адресов, спешных и нервных поисков новых. Она постоянно и неустанно посылает сообщения со своего телефона, говорил он, я получаю их утром и среди ночи, дома и в дороге, иногда она повторяется, но я понимаю, как это для нее важно — записывание недосказанного, закрепление пройденного, уничтожение того, что сохранилось. Иногда она пишет с ошибками, иногда в рифму, иногда кого-то цитирует, иногда цитирует саму себя. Пишет об увиденном и услышанном, о придуманном и проверенном, о потерянном и украденном у нее, про дома, башни, собак, политику, холод и реки, леса и утопленников, деревья, флаги, лекарства и церковные службы. Просит совета и требует внимания, поучает и ругает, признается и демонстративно игнорирует, забывает на некоторое время, потом неожиданно вспоминает и снова начинает бомбить своими сообщениями, требуя немедленного и исчерпывающего ответа. Иногда, признается он, я отвечаю. Хотя обычно просто отбираю у нее телефон.
Когда пишешь про женщин, про их привычки и страхи, слова и поступки, заранее знаешь, что не напишешь всей правды. Вся правда должна остаться вне стихов, она не помещается в буквах, ломает строчки и выстужает знаки препинания. В отношениях с женщинами есть одна странная вещь, которая не поддается пересказу, нечто наподобие нежности, хотя и не совсем — нежность все же более на слуху, больше заметна в нашей жизни. Есть что-то за нежностью, и именно эта штука, эта механика взаимоуничтожения и взаимозависимости выветривается из стихов, теряется в складках одежды, закатывается под кровать, оседает на дне стакана. Система намеков и прозрений, что-то связанное с верой — именно эту сторону отношений и не описывают поэты, сознательно или подсознательно они молчат об этих вещах, чувствуя, что лучше держать их при себе, лучше не трогать то, что все равно проходит. Поэты, в общем, народ суеверный, иногда свои суеверия они и принимают за законы стихосложения, за принципы рифмовки, поэтому и пишут о женщинах так, чтобы не сказать главного. Пишут о женских волосах и украшениях, об одежде и снах, о сердцах, воспоминаниях и переживаниях, о смехе и предостережениях, о беременности, странствиях и возвращении, о своих сомнениях и убеждениях, о своем наслаждении и недоверии, о своем непонимании и восхищении, о своем плаче и молчании, своей мужественности, преданности, несгибаемости и неудержимости, одним словом, когда они пишут о женщинах, то пишут преимущественно о себе. А некоторые вещи они хотят оставить себе, не могут да и не хотят лишиться их, произнести и потерять. Вот и пытаются заполнить все эти пустоты буквами и восклицательными знаками. И мы принимаем эту увлекательную игру, листаем страницы, находя только нам понятные намеки и метки, только нам видные ловушки и тайные знаки. Изучаем их, расшифровывая и запоминая, словно читаем учебник родной речи для младших классов.
— А что на самом деле может ей сниться? — допытывал он меня.
И вправду, что? В последний раз она рассказывала такой сон: будто бы стихают морозы и устанавливается теплая новогодняя погода. И вечером, когда накрывает темнота, оказывается, что вокруг совсем ничего нет. Только темнота и ничего кроме. И тогда Господь бросает все свои дела и начинает прорисовывать на картах и в атласах линии рек и озер, границы, нейтральные полосы и демаркационные зоны, прорисовывает маршруты птиц в воздухе и рыб в океане, открывает воздушные коридоры и закачивает нефть в недра стран, которые ему особенно нравятся. Нервничает, торопится с этим всем, пока не выпал снег. А она, наоборот, спит спокойно и безмятежно. Потому что знает — снег все равно не выпадет, пока она не проснется.
4
Каждое окно, что зажигается среди июльской листвы, каждая дверь, что ведет из темноты, каждая ночная аптека и закрытый банк, каждый двор, поросший травой и засаженный деревьями, каждый зам о к и почтовый ящик, номер дома на стене и сквозняки на высоких крышах — все было наполнено голосами и шепотом, тихим пением и чьими-то вздохами — обычными звуками ночной жизни, которая шла себе, не обращая особого внимания на твое присутствие. Города, в которые мы попадаем, как правило, редко реагируют на наше появление — у них достаточно собственных дел и забот, чтобы обращать внимание на каждого прибывшего пассажира. И наоборот, ты, впервые сюда попав, стараешься выяснить расположение всех важных маршрутов и главных нервных точек, с которыми придется в дальнейшем иметь дело. Выясняешь, еще даже не слыша голос а тех, кто своими историями наполняет квартиры и коридоры, телефонные будки и трамвайные остановки. Истории эти ты отследишь позже, уже после того, как разберешься с названиями улиц и определишься со стратегическими объектами, которые и обеспечивают непрерывное кровообращение ландшафта, четкую и неутомимую работу его сердечных клапанов. Тем более, что истории в основном были связаны именно с этими объектами.
Ты находил их сам, случайно и бессистемно, натыкался на них в темноте, оказывался рядом с ними среди утренних дождей. Сразу же чувствуя, что где-то тут, на расстоянии прикосновения, в соседней комнате тянутся провода и кабели, по которым передается вся самая важная информация этих кварталов, где-то рядом с тобой идет большая каждодневная работа по организации жизнедеятельности всего этого хозяйства, всех этих нагромождений камня и зелени, и то, что ты подошел на такое близкое расстояние к главному, к тому, что обычно скрывают, — это неслучайно. Надо теперь держаться этих зданий, соблюдать незримые правила, никому ничего не говоря и ни от кого ничего не скрывая.
Конторы, в которых переписывают от руки все предписания этого мира, пивные, где настаивается отрава для врагов, дворцы пионеров и дома быта, подземные туннели и мастерские художников, пункты приема стеклотары, наполненные прокламациями, и спортивные залы, переоборудованные под залы заседаний — город, что открывается всеми своими дверьми, ямами и провалами, заставляет любить и принимать себя со всеми своими загадками и головоломками, заставляет защищать все эти пристанища сумасшедших и отверженных, поддерживать коммуны преступников и посещать курсы снайперов. И ты держишься за потайные коммуникации, за его запутанные фрагменты и трагические биографии, пытаясь любой ценой сберечь весь этот хаос и всю упорядоченность, из которых города, собственно, и состоят. Ведь хаос и упорядоченность тоже имеют обыкновение исчезать, уступая место пустоте и теням.