Новый Мир (№ 6 2008)
Шрифт:
Воронский — отрицает всю современную литературу. Он признает только Андрея Белого и Марселя Пруста. Все, что пишется сейчас у нас, — дрянь и не искусство. Он крупными шагами шагает назад — к Айхенвальду, а то и подалее. Ведет “записную книжку” — вроде Вяземского. В ней отводит душу.
Толстой заехал к Горькому. У него были в гостях Сталин и Ворошилов. Крючков не хотел пускать его: “У Алексея Максимовича важное заседание”. Толстой с готовностью согласился, но попросил пропустить к жене сына Горького18. Крючков “допустил”. Пройдя по комнатам, Толстой попал как раз туда, где заседали. Познакомился со Сталиным: тот просто подал ему руку, привстал и сказал: “Сталин”. Отвез Толстого домой на автомобиле.
По дороге Толстой
Заходил в редакцию Александр Ворошилов. Я его встретил в Магнитогорске: бывший беспризорник, вынесший ужасы нищеты и попрошайничества, бывший вором, бандитом и т. п. — он сейчас двигается в литературу. Высокий. Тонкий, с бледным лицом и черными, горящими глазами. Деликатный и скромный. Будет учиться на литфаке. Спрашивает совета: переиздавать ли ему “Первую победу” — поэму про Магнитогорск.
Встретил Пастернака: шел с вокзала. Новая жена ведет за руку мальчика. Пастернак нагружен какими-то корзинами, фрукты, растерянный вид. Бедняга, он не производит впечатления счастливого человека. Он удивлен, что брошенная жена не хочет, чтобы он писал ей письма.
Он страдает от того, что думает, что она страдает. “Мне кажется, что она в Берлине одна, а в Берлине идет дождь, и все на нее хотят плевать”. Кира19 показала ему письмо к ней Жени: приложены были три фото с портретов (карандашных?) ее работы. Он был обрадован. Внимательно перечитал письмо и попросил дать ему на несколько дней: вероятно, покажет новой жене, поделится с ней радостью.
Обижен на Горького: <тот> обещал ему помочь издать на иностранных языках “Охранную грамоту”, обещал денег Жене, — и не сделал ничего. Крючков на вопросы Пастернака — лгал.
О своем искусстве говорит: оно никому не нужно. Я пишу для близких.
Я хочу ободрить жену, мальчика — и пишу в стихах. Может быть, это никому не нужно. Да, лирика сейчас не нужна. Мои вещи плохи.
Речь, как всегда, отрывиста, клочковата; иногда впадает в задумчивость: тогда глаза его делаются невидящими, несколько мгновений он стоит с раскрытым ртом, протягивая одну ноту: “а-а-а”. Потом, вдруг, как бы придя в себя, продолжает оборванную фразу.
Думает, что, может быть, Женя приедет в Москву и поселится вместе с ним и его новой женой. “Я тогда уеду куда-нибудь на край света. А они останутся”.
Ноябрь 31 г. Гагры. Е. Д. Стасова20, седая, с холодными, умными глазами. Спрашивает меня о Безыменском. Как находите? Я отвечаю: талантлив, мол, поэт с будущим.
— Но подхалим, — как-то гневно заявляет она. — Вы бы посмотрели, как он разговаривает с власть имущими. Гнется, выражение лица препротивное, прямо к ручке готов припасть. Противно.
3/XI. Разговор с Сельвинским. Говорит о себе: того читателя, которого я бы имел, если бы не было революции, — нет, он исчез. А новый читатель, который понимал бы меня — еще не подрос. Я чувствую себя поэтому как бы в пустоте: не знаю, для кого пишу и нужно ли это кому-нибудь.
— А как вы считаете политику РАПП? Правильна? <спрашивает Сельвинский>).
— Нет. Нельзя думать, что революция требует всего того, что делают рапповцы. Это не в интересах ни революции, ни партии. Они убили критику. Они душат творчество. Они защищают интересы только своего кружка. Они — прямо вредят искусству. Они невежды и не хотят учиться.
Он приехал в Гагры работать. Весь день сидит в гостинице в номере. После пяти часов выходит погулять в парк. Когда было тепло, мы играли в волейбол. Играет он плохо, увалень неповоротливый. Он и его жена были вечные зачинщики споров из-за того, у кого больше счет.
Сельвинский — франт. Кожаное пальто с меховым воротником (кожа — коричневая), заграничные желтые туфли, заграничный костюм; подстрижен гладко, чисто выбрит, упитан, маленькие черные усики: богатенький и сытенький буржуа, хлыщеват. Честолюбив. Хочет быть “вождем” — обязательно. Заявляет, что он “пролетарский писатель”. Пока ходит на поводу у рапповцев, — но не удовлетворен тем, что рапповцы его не принимают в РАПП.
— Разве это справедливо, — говорит, — что Жаров и Уткин — члены РАППа, а я нет?
Хочет организовать группу союзников.
Сельвинский рассказывает: Авербах предложил Зелинскому организовать группу молодых конструктивистов. “Для чего?” — “Нет правых, надо создать правую группу, — ответил будто бы Авербах. — Без такой группы сам РАПП становится правым крылом”. То есть, поясняет Сельвинский, он предложил Зелинскому роль провокатора. Возмутительно.
— А Зелинский согласился? — спросил я.
— Нет21.
Сельвинский оценивает роль Авербаха резко отрицательно. “При его руководстве, — говорит он, — нельзя войти в РАПП”.
Когда к Горькому обращались с литературными делами, он говорил: “Это ведомство Авербаха, идите к нему”.
Бабель опять обманывает. Обещал в ноябре рассказ — не дал. Звонит, прислал письмо — просит перезаключить договор: ему надо такой договор, чтобы ему платили деньги вперед, а тот, что он сам предложил, — его не удовлетворяет: он не хочет получать деньги за сданные вещи, а хочет вперед. Словом, обычная история. Пришел сегодня, принес черновики начатых рассказов. “Нет у меня готовых, что ж делать?” Правда, делать нечего. Я упрекнул его в том, что он не держит обещаний: опять подвел меня. Обещал на декабрь — я анонсировал, а рассказа нет. Прочитал отрывок из рассказа об одессите Бабичеве: рассказ начинается прославлением Багрицкого, Катаева, Олеши — с некоторым презрением к русской литературе, на которую одесситы совершили нашествие. Он и в самом деле мучается, пишет вещи запоем, причем пишет не то, что захотел накануне, а то, что само как-то проявляется в сознании.
“На днях решил засесть за рассказ для вас, за отделку, но проснулся
и вдруг услышал, как говорят бандиты, и весь день с упоением писал про бандитов. Понимаете, как услышал, как они разговаривают, не мог оторваться”.
Жена его в Париже. Уже несколько лет живут розно. Рассказывает: жена прислала телеграмму: если не приедешь через месяц, выйду замуж за другого. Просто сообщил, что года два назад жена родила дочь. Равнодушен. Смеется. Рассказал историю про сближение с какой-то комсомолкой, 21 года, с которой ему не о чем разговаривать, которая полна магнитогорсками, промфинпланами, бригадами, очевидно, неутомимо может любить, — но с которой не о чем разговаривать.
“И я бежал, — говорит он, — постыдно, как потерпевший поражение”.
Сблизился он с ней просто: приехала компания к нему, перепилась, напилась и она. Он уступил ей свою узкую постель, она предложила ему просто остаться. Он остался. Дальше все было очень просто. Это — жена его друга.
Он почти не говорит об “общих” делах, о революции, о строительстве, а если говорит — то как-то иронически. Всегда темой его разговора — отдельный человек, человеческие слабости, грешки, житейская мелочь и человеческие слезы. Рассказывает о том, что в тех прослойках советского общества, которые “сыты”, — развиваются убийства и самоубийства на любовной почве. Недавно, говорит, застрелилась молодая женщина: сошлась с мужем своей подруги и жила у них. Когда, наконец, все обнаружилось, она, переговорив с подругой, сказала: “Конечно, у тебя от него ребенок, ты и живи с ним, а я уйду”. Зашла в соседнюю комнату, где находилась восьмилетняя дочь, и сказала про себя: “Застрелиться, что ли?” И, достав наган из стола, сунула его себе за кофту и выстрелила. “При этом, — говорит он, смеясь, — рядом с