Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Новый Мир ( № 7 2004)

Новый Мир Журнал

Шрифт:

Что эта (*) будет потом делать с деньгами, для меня было не важно, и вообще такой категории, как “потом”, не существовало...

По нашим с Эсэс правилам я должен был быть опрятен и коротко подстрижен. Такая стрижка придавала мне глуповатый вид. Но это не обсуждалось никем, кроме парикмахерш, коих я и посещал раз в три недели. Ничего нет слаще заведенного порядка, ставшего неумолимым законом.

 

В “театральный” вечер я выходил на улицу.

Выходил за ворота дома, а у него действительно были

скрипучие деревянные ворота с калиткой, и сразу переходил на другую сторону.

Тротуар под моими ногами показался мне недостаточно твердым.

Мне кажется, меня немного шатало.

В одном из домов на той, не нашей стороне мне нравились разнома­стные фиалки на низких подоконниках. Старик иногда ковырял в горшках специальной шпилькой или лопаточкой, и я раскланивался с ним, как с мифическим существом. Кроме знака собственной близкой кончины в этом древнем человеке ничего не было. Мне хотелось задержаться у этих фиалок, стоящих на этажерках. Постоять на краю неугрожающей про­пасти, означенной чужой близкой смертью.

Мне всегда казалось, что старик отойдет в эфире, источаемом непахнущими нежными фиалками. Растворится в небе над городом, пока я дойду до театрального подъезда.

И эта мысль сладостно угнетала меня.

От нее идти мне делалось чуть труднее, будто в ботинки наливалась ртуть, и я начинал волноваться, что входило в строгий перечень процедурных назначений.

Где-то через квартал, когда я миновал и железный проржавевший плакат, предупреждающий беспечных родителей о маленьких пироманах, и полупустой в этот час молочный магазин “Зорька”, я начинал по-настоящему не волноваться, а психовать — ведь я начинал попадать в свои старые следы.

Я узнавал их по волне зуда, вдруг прошивающего с исподу всю мою кожу.

Мою физиономию покрывали липкие горячие архипелаги. И я всегда смазывал себе щеки и лоб детским кремом из маленького тюбика. На нем — зайка ест морковку.

У этого дома меня потерял отец.

Я помню все подробности того дня.

Утром в затененной занавесками комнате почти наизусть, чтобы не разбудить меня, отец брился, но меня будил равнодушный треск срезаемой щетины, по ней скользил станок с правленным несколько раз лезвием.

В меня постепенно входил этот звук, и я всегда начинал такой день с чувства, что отец страдает. Наверное, не меньше, чем страдала мать, когда болела перед смертью.

Я также понимал, что испытываю к нему жалость, страх за него, но не могу свои чувства проявить.

И в такие утра я вставал со своего дивана растерянным и грустным.

У зеркала он, стоя спиной ко мне, залепливает папиросной бумажкой порез.

— Мой бедненький, прям весь исполосовался, — говорит бабушка своему маленькому сынку, моему отцу.

Я по-настоящему пугался за его жизнь. Через скулу — две полоски порозовевшей бумаги.

 

Мы шли вечером с Волги. Он вел меня за руку. У ларька, постояв в очереди, отец выпил

пивка, он так и говорил: не пиво, а пивко, а потом у других киосков еще, еще. На нашей улице он нырнул в глубокий, заросший сиренью двор, я за ним, он попросил меня постоять несколько минут под окнами. Он зашел к приятелю, тоже, как и он, автомобилисту, и я битый час безмерно долго ждал его во дворе, выковыривая камушки и стекляшки из незасеянного газона. Из утоптанной почвы торчали редкие сорняки.

Через весь двор наглой диагональю несколько раз спокойно прошла равнодушная кошка, не оборачиваясь на мои “кис-кис”. Мне показалось, что, если отец не выйдет, жизнь моя перестанет быть человеческой, я переменюсь так, что смогу жить в ужасных темных сырых подвалах. Я почувствовал, как вечернее время муфтой скручивается вокруг меня, и я не смогу оттуда никогда выбраться, как моль.

Отец наконец вышел во двор, наверное, порядочно нагрузившись со своим милым другом-товарищем-автомобилистом.

В руке у него нетяжелая неясная деталь.

Он почему-то (отчего это взбрело ему в голову?) сделал очень строгий вид, будто я ему совершенно незнаком и он впервые меня в этом незнакомом дворе видит, а вечером с чужими маленькими мальчиками дело ему, взрослому человеку, серьезному мужчине, иметь совсем не пристало. Лучше бы я, мальчик, “не знаю, как тебя зовут”, отвязался от чужого серьезного дяденьки и шел бы себе своей дорогой. Играть там или вообще домой баиньки. Он говорил, как-то смягчая согласные, будто во рту у него ком. Час ведь для детей поздний, могут ведь и того.

— Что “того”? — задрожал я от страха.

Сквозь рыдания я стал убеждать его, что стоящий перед ним, семенящий за ним, именно я — его единственный сын, что этому мальчику известно, как его зовут и по имени, и по отчеству, и по фамилии, и где он живет, и могу доказать в любой милиции, любому милиционеру, и, например, мне известно, какой марки и какого цвета у него машина. И как звали его умершую жену, мою маму... Но он, перейдя меру игры, все более и более серьезно отчуждался.

Склонившись, он зло сказал мне, что я мал и без настоящих документов ничего никому никогда не докажу. А их, этих документов, у меня нет.

И я сегодня, сейчас, у этого злосчастного дома похлопал себя по карманам и документов не обнаружил.

Я понял, что я — пропал.

И тогда до меня дошло, теперь дошло, как, наверное, и тогда тоже, — что он репетирует свою смерть, что он уедет, умрет для меня, и меня охва­тило обручем желание пропасть вместе с ним. Спуститься в эту разверстую за один миг пропасть на самое дно, где туман и мягкость, совершенно растворяющие меня, как поток слез.

Отец чувствует, что перегнул палку.

Он берет меня на руки, прижимает к себе и нежно целует в губы. Я это не люблю.

Что-то в таком поцелуе есть очень тревожащее меня, что-то от посягательства на мою цельность, и мне всегда ясно, что это — диверсия.

Мать исчезла из моей жизни полтора года назад, и мне кажется, что он сам вот-вот заплачет над своим сиротством, и, прижимаясь еще сильнее, я глажу его голову — высокие залысины, редкую шевелюру, впалый затылок. Помню. Помню!

Поделиться с друзьями: