Новый Мир ( № 7 2004)
Шрифт:
СТРАСТИ ПО ВЛАСТИ
Не перестаю удивляться тому, как здешнее население относится к власти, особенно накануне выборов. С одной стороны, власть признают все — поголовно и безоговорочно, когда она выступает в роли некоего безличного механизма. А с другой — ее лягает каждый, кому не лень, если она воплощается в конкретного человека. Бездна оттенков жизни текучей, переменчивой порождает бездну мнений, суждений, неадекватных поступков.
Вот баба Лиза Муханова. Увидела однажды, как по свежей пашне расхаживает кавалькада хорошо одетых господ. Рядом, у обочины, приткнулись их джипы и “мерседесы”. Еще не разобравшись, в чем дело, Лиза с диким воплем, на раздутых парусах понеслась навстречу благонамеренной свите с губернатором Шершуновым во главе. Ох, что
А вернувшись в деревню, она рассказывала о губернаторе: “Уж и человек хороший! Уж и наговорилась я с им! Нать ему рукавички связать...” Чем он расположил старуху, ума не приложу, этот малоприятный в общении субъект?
Вот так же в 1996 году удивил меня и Василий Егорович Иванов, заявив, что будет голосовать за Жириновского. За что, за какие такие посулы, заслуги? “За крестьянство выступает, — сказал Егорыч серьезно. — Чтоб мужику жилось как следует быть. Чтоб мужик-от человеком стал. Вот он каков, Жириновьска-то!” Эту мысль ему, вероятно, подкинул кто-то из “несгибаемых ленинцев”, сбежавших в свое время из лона КПСС. Сколько же пришлось сломать копий и выпить голландского спирта марки “Роял”, чтобы переубедить доверчивого селянина!
Помнится, в деревенском дневнике М. М. Пришвина за 1924 год тоже говорилось о том, что мужики-де скопом пойдут за Троцким. Объясняется это тем, считал писатель, что они вообще настроены против власти, а потому им кажется, что всякий, кто критикует власть, непременно выступает за мужика...
ЧЕСТНАЯ ДЕВУШКА ШУРА
У каждой окрестной деревеньки своя диковинка, своя особая отличка: то говором, то норовом, то ремеслом, то забавным анекдотом из незапамятных времен. А еще нередко то или иное селение ассоциируется с проживающей в нем личностью. Например, стоит кому-нибудь в разговоре упомянуть Ряполово, первым делом вспоминают Егорыча или бабу Лизу Муханову. По части выпивки старик был великий мастак, а по исполнительскому мастерству — первый тенор на деревне. Лиза же, помимо громкоголосия, могла похвастаться невероятной осведомленностью обо всем, что творится в грешном мире и в каждой семье в отдельности. Если завтра где-нибудь вспыхивал пожар, то старуха знала об этом уже сегодня...
Ну а Лиходейки, крохотную лесную деревушку за Мезой-рекой, отличало редкостное радушие и хлебосольство. И жила там, как мне говорили, сельская дурочка Шура Никифорова, бобылка лет пятидесяти. Сам я ее раньше никогда не видел и вот столкнулся случайно с глазу на глаз в избе Прасковьи Федоровны Мячиной, когда той не было дома.
— Шурка меня зовут, Шурка, — с ходу представилась женщина. Голос ее был не тихий и не громкий, а какой-то бесцветный. Не вышла она и фигурой: то ли закоренелая сердечница, подумалось мне, то ли заплывший жиром даун. — Мне Боженька тут приснился. Сидит у постели и волосы мне гладит. Ла-а-сковый! “Ты, — говорит, — Лександра, оттого больна, что с мужиком не живешь. С мужиком те нать жить — все хворости пройдут”. Что, не веришь? Вот те крест, святая икона!
Шура не отрываясь смотрела в мою сторону и все ближе и ближе двигала табуретку, на которой сидела.
— Зовут-то тя как? — Голос ее набирал силу.
— Олег.
— Алех?.. Так ты яврей али немец?
— Русский.
— Ру-у-скай?! — Сначала не поверила, а потом удивилась и обрадовалась. — А лет-то те сколько?
— Пятьдесят три, — сказал я. (Разговор был двенадцатилетней давности.)
— Пятьдесят три? Ух ты! — придвинулась с табуреткой еще ближе. — А мне, Алех, сорок годов скоро будет. Вот те крест, святая икона! Чтоб с места не сойти!.. Шурка меня зовут, Шурка... А мне ить пятьдесят дают, во как. Лицом я больно темная. А все потому, что с мужиком не живу. Я ведь, Алех, девушка...
Придвинулась совсем близко, коснулась ладонью моего колена, заглянула в лицо.
— Не больной, случайно?
— Да вот... насморк одолевает. — Я демонстративно зашмыгал носом.
— На-а-асморк? Дак это рази болесь? Дядька мой, Игнат, каку неделю соплями текет, и то ничё. — Шура смотрела на меня с надеждой и доверием. — Холостой небось?
— Нет. Я женат и трое детей.
— Ну-у-у?! — Она закипела от гнева, заерзала на табуретке, отодвигаясь и взмахивая руками, словно пыталась взлететь. — Ты бы хоть сапоги вытер, лиходей! Вон каку грязь-то развел. Энтеллигенсия называется. Щас вот Прасковья придет, она те даст...
Г УМАНОИД НА ЛОШАДИ
Шел я прошлой осенью через лес — дело было на подходе к Ряполову. Птицы поют, раннее утро, и комаров нет — красота! Пейзаж дышал былиной, первобытным непорочием — радуйся, смотри, думай! Сквозь сизый туман, чуть подсвеченный солнцем, увидел пасущееся стадо. И вдруг — густопсовая брань: матюк на матюке. Сначала подумал, что это пастух гневается на непутевую скотину. Раздвинул заросли кустарника... Нет, не коров ругал этот почтенного вида гуманоид в голубых джинсах и белых кроссовках. Сидя верхом на лошади и держа на весу какую-то замызганную книжонку, он напропалую шпарил рифмованную похабщину типа барковского “Луки Мудищева”, но похлеще и позабористее. Понимаю, был бы еще недозрелый отрок, мучимый плотскими забавами, а то ведь седатый детинушка с есенинским пробором на голове — семья уж, поди, есть, взрослые дети. И вот он наслаждался словесной блевотиной, находясь наедине с собой и зная наверняка, что его никто не слышит... Залитый солнцем лес, паутинные тени на деревьях с застывшими каплями росы, праздничная перекличка птиц — и эти похабные пасторали на всю округу. Я бежал как от чумы...
“Ох, какие мы нежные! — слышу голос не слишком щепетильного читателя, поднаторевшего в житейских передрягах и, возможно, махнувшего на все рукой. — Между прочим, сам Александр Сергеевич чтил незабвенного Ивана Баркова. Русский мат — явление планетарное! В Средней Азии, на Кавказе приходилось бывать? Слышали тамошнюю речь? Говорят по-аварски, по-грузински, по-узбекски, а чуть разволновались и рассорились — сразу мать-перемать. Видно, в нашем языке сокрыты какие-то крайне притягательные зоны непристойности, злости, алчности, мести. И восточный человек, не в силах совладать с собой, прибегает к помощи русского мата... Вспомните: все великие стройки коммунизма плюс Асуанская плотина были построены в его сопровождении. Без ненормативной лексики остановились бы заводы, без нее мы лишились бы урожаев. Не будь горячего русского словца, сказанного вовремя и в масть, все валилось бы из рук. Как иначе можно договориться с человеком? Второй русский язык порой обладает таким же преимуществом, как боксерский прием...”
Наверное, он в чем-то прав, этот тертый читатель.
СКАЖИ, ЕГОРЫЧ!
В этой связи снова вспоминается Иванов Василий Егорович, в прошлом пастух, скотник, бригадир, председатель колхозной ревизионной комиссии. Речь восьмидесятилетнего старика — это законченный театральный спектакль. С многозначительными паузами и покашливаниями, бурным нарастанием темпа, сверканием глаз из-под белых бровей — и никакого мата. Он крайне редко опускался до низкопробной матерщины и прибегал к ругани в самых исключительных случаях, когда в споре, казалось бы, все приемлемые аргументы исчерпаны и нужно сокрушить противника одним резким суворовским броском. И он совершал этот бросок в виде отточенного афоризма, после которого все хватались за животы, а посрамленный уходил, громко хлопая дверью. “Хитрый Митрий: наклал в штаны, а говорит „ржавчина””; или: “Все люди как люди, а ты хрен на блюде. Тебе не районом править, а беременной блохой из порток дяди Кузи”. (Кое-какие словечки я, естественно, заменил.)