Новый Мир ( № 7 2008)
Шрифт:
Прелесть и значимость фильмов вроде “Железного человека” в том, что они на эмоциональном уровне дают пищу всем значимым мемам “красно-сине-оранжево-зеленого” ныне американского общества. Утоляют неутоленное, избавляют от комплексов, вправляют вывихи, радуют и развлекают.
Герой Зайдля — слишком неприспособленный, чтобы быть “синим”, слишком слабый, чтобы стать “красным”, слишком одинокий, чтобы утолиться “пурпурным”, — несчастнейшее существо, аутсайдер, человек, обреченный на гибель. Герой “Железного человека” — на всех фронтах победитель, играет всеми красками, всем нужен, всех радует, компенсирует все возможные недостачи. Он на месте,
Короче, хорошо, что есть оба…
ХУДОЖЕСТВЕННЫЙ ДНЕВНИК ДМИТРИЯ БАВИЛЬСКОГО
Творческий метод фотохудожника Александра Слюсарева
Анда — чтобы не забыть отметить их в самом деле значительное свойство — не затевают в мире иерархию. Анда, сделанные с участием других анда, их не лучше и не хуже: и не компиляция, и не превосходят в сложности. Анда — всегда анда, независимо от характера-назначения: сакрального, предмета роскоши, произведения искусства, оружия, умственного чувства…
Андрей Левкин, “Серо-белая книга”
1
Лучше всего Александру Слюсареву удаются городские пространства1. Когда он берет случайную точку, случившуюся в центре какого-нибудь майдана или пустыря. И чаще всего это современные московские кварталы, недалеко от метро. Потому что у метро складок и разнонаправленностей больше.
Обычно (есть у Слюсарева такие серии) взгляд привязан к какому-то объекту-— автобусной остановке, внутренностям авто, из чрева коего обозреваешь город, плоской декорации стены, а тут — разлом пространства, случившийся в пустоте отсутствия. Когда “глаз” словно бы зависает на незримых лесках посредине, начиная вырабатывать обильный, густой, пузырящийся кислород.
Геометрию образуют не улицы и отдаленно стоящие дома (недвижимые объекты), но люди, устремленные в разные стороны, выпадающие каждый в сторону своего настроения, своей занятости. Своей физиологии.
Ну или машины на перекрестке — принципиальная движимость, которая замирает (группируется) в композицию на одно коротенькое мгновение, остановленное затвором, и более уже никогда не существующую. При этом важнее всего здесь сочетание именно этих временных (на фоне вечных, недвижимых) линий — люди и автомобиль движутся по своим траекториям, словно пули.
Траектории эти при желании можно проследить, но фокус в том, чтобы поймать остановленное мгновение. Точнее, остановить и означает поймать. И когда ты его останавливаешь, то незаметная доселе красота распускается внутри снимка бутоном предельного эмоционального и бытийного напряжения, которое не легко перенести или вынести.
Важно лишь, что каким-то непонятным усилием все неожиданно собирается в “точку сборки” по законам классической композиции. Поразительно, что фотограф это увидел еще до того, как увидел, собрал еще до того, как собрал, мгновенно просчитал сходящиеся и расходящиеся линии (три треугольника, разделенных рекой дороги; россыпь велосипедистов, совпадающих с линиями электропередач и не совпадающих с общим направлением движения; небо, отражающееся в асфальте, и асфальт, расчерченный правилами дорожного поведения), надписи на билбордах, частокол белого и голубого в здании супермаркета.
Все окликается всем, пересекается со всеми, вот ты и прикинь: как же это можно было вообще собрать воедино — с изысканностью японских гравюр, с непосредственностью и асимметрией импрессионистов?!
Алый, акриловый треугольник нависает над небом, по которому бегут облака2. Составляя основу композиции. Закрывая часть неба.
Непрозрачное на прозрачном. Треугольник, похожий на заглавную букву “А”, монументальный и сплошной, противостоит фону, на котором он противопоставлен,-— всей этой переменной облачности, рваной вате на бездонной голубизне.
Вторым взглядом замечаешь, что “А” не вписано в небо, как на картинах концептуалиста Эрика Булатова, помещающего символы социальной надобы в надмирные пространства, но отражается в небе, ибо наклеено (или нарисовано) на окне.
Окно чуть приоткрыто (видна часть рамы), из-за чего композиция начинает отсылать к работам Франциско Инфанте, создававшего фотографические окна-объекты внутри живой реальности, и к раннему периоду творчества Олега Кулика, когда человек-собака работал с прозрачностью и отражениями.
Слюсарев вступает с ними в непрямую полемику. Если предшественники пытаются вписать концепты внутрь живой природы, в естественную среду обитания человека и его зрения, то Слюсарев подхватывает невидимое для того, чтобы выломать его из общего потока и сделать окончательно видимым, самодостаточным.
Слюсарев применяет прием “обратной перспективы”, известный нам по иконописи: важное и самое существенное, в нарушение пропорций, выносится на передний план.
И если Булатов и Инфанте, к примеру, стремятся (насколько это возможно) спрятать швы между искусственным и реальным, то Слюсарев всячески подчеркивает: изображение имеет место быть здесь и сейчас.
Именно поэтому в фотографии запечатлены фрагменты этой самой отраженной реальности: мы видим провода электропередач, тянущиеся в нижней части неба, два фонаря, симметрично смотрящие в разные стороны (симметрия и асимметрия — в числе драматургических основ слюсаревских композиций), кроны трех деревьев, застрявших в нижнем правом углу.
По мере погружения в изображение замечаешь, что и алый треугольник оказывается не единым и окончательно глухим, — ведь он составлен из двух половинок, и шрам пересекает перекладину буквы “А” вертикально, вписываясь в симметрию вместе с другими вертикальными элементами.
Центр буквы, внутри которого продолжается стремительное небо, оказывается отсутствующим, зияющим центром, стягивающим на себя все то, чего здесь не происходит, — и из-за этого алая буква кажется выступающей и выпуклой.
Александр любит снимать стены3. Вариации на одну и ту же тему, которых у него неисчислимо.
Слюсарев даже рабочее понятие для них ввел — “плоский пейзаж”: когда натура театральным задником закрывает обзор, вытесняя зрителя на авансцену.
Стены Слюсарев выбирает живописные и не очень, выжимая из них литературу. Поразительно, но при всей спонтанности и импровизированности снимки Слюсарева получаются всегда концентрированно нарративными. Правда, наррация здесь какая-то особенная, неуловимая — нечто трудно формулируемое и едва уловимое рассказывает тем, что между слов.