Новый Мир ( № 8 2004)
Шрифт:
Бабушка никогда не могла лишить себя сладости поученья. С ней было лучше говорить безглагольно. Оборванными дефектными предложениями.
Ей вообще-то нравился только один вид глаголов — особенного вечно совершаемого времени, самого совершенного вида. С пафосом неиссякания. К таким глаголам легко мысленно приставлялись наречия “всегда”, “вечно”, “постоянно”, “неизменно”, “как обычно”. Так она изживала банальный страх смерти6.
— А что ты, Буся, на них дураками обозвалась, — вставил я предательскую реплику, мне отчего-то было жалко, что офицеры похиляли.
—
Бабушка говорила уже сама с собою, плавно перейдя к былинному распеву. Взор ее восшел к потолку.
Ведь она чувствовала себя народом, хранила в себе стихию языка и обращалась к ней, когда вдруг начинала мыслить вслух. Будто она сама для себя — толика непомерного, как море-окиян, чуть колеблемого эпоса.
— Не дураки как на подбор, а “богатыри как на подбор”, — сообщил я цитату из классика. Мне тоже надо было принять участие в дискуссии.
— И не умничай, — глянула на меня с едва заметной улыбкой бабушка.
Бедная Буся стихла и потупилась. Я ведь сам, того не желая, грубо отобрал у нее легенду о безупречных небесных офицерах.
— Вы не поверите, но за два дня все как по новой перечла. Прям опять до слез, аж забыла, про что раньше читала, — тарахтела она моей бабушке о турецкой книжке “Королек — птичка певчая”, читанной ею в десятый раз.
— Не поверите, но и в третий раз прямо как вкопанная просидела. И он и не шелохнулся даже. И в антракте, не поверите, опять мороженое ели — хороший такой пломбир из белых вазочек, по сто пятьдесят, — умильно ворковала в другой раз она, полная тихого свечения, о спектакле ТЮЗа, куда опять хаживала со мною в срединедельный выходной.
Это был “Аленький цветочек”. Каникулярное представление.
Люминесцентное чудище выкатывалось светящимся буфером из темного бархатного депо и через миг под барабанный грохот и молниевые вспышки оборачивалось крашеным парнем. Кажется, этой метаморфозы она пугалась сама и крепко в театральной кромешности сжимала мою ладонь, будто просила защиты.
В каком-то смысле я и был ее плотно эшелонированной защитой, взрослеющим смыслом, она меня ведь тоже растила. В рыхлости одинокой жизни — сначала общежитской, а потом коммунальной.
И я не сопротивлялся и не перечил ей. Только иногда подглядывал.
Ведь это была для нее все-таки прелестная игра в живую жизнь с живым взрослеющим мальчиком, за которого она дрожала куда больше, чем переживала бы родная мать. Но отвечала за него все же меньше — и своим ограниченным временем, и привязанной к нему свободой. И этот ее игровой смысл в моем детском бытии и ненастоящий статус я хорошо разумел тогда.
Траченный, тончайший флер завода в любой сезон колебался в такт Бусиному телу. Она оставляла за собой такой узенький след, как очень высоко летящий боевой самолет. И мне казалось, что я всегда смогу ее найти. По этому фантастическому несуществующему нитевидному изъязвлению времени.
Но все-таки она волшебно подныривала ко мне из совершенно непонятной стихии, связанной только лишь с мифической “памятью матери”, о которой я на самом-то деле почти и не помнил, а только самоуглубленно фантазировал, глядя на фотокарточку.
Даже те крохотные эпизоды, в чьей достоверности как на иконе клялась и божилась моя бабушка, были, и я доподлинно знал это, измышлены только мной самим.
Ведь это складывалось вольным стихотворением.
А кто им верит, кроме самих поэтов.
Итак, я начинаю скандировать, помахивая рукой от возбуждения:
Я-не-помнил-ни-как-мать-ехала-в-больницу.
Ни-как-она-стояла-горестно-в-дверях.
Ни-как-взглянула-на-меня-так-печально.
Ни-как-я-зарывался-в-подол-ее-оснеженного-холодного-пальто.
Когда-она-она-она-вернулась-за-чем-то-чем-то-из-скорой-помощи.
Все ведь произошло на самом-то деле тихо и совсем без меня.
Ее просто-напросто изъяли. Изъяли.
Отец.
Болезнь.
Случай.
Или все они вместе.
— Ой, она тебя как пеленала-кутала, ой, грудью кормила, баловала-тешила, над тобой баяла-баюкала, — как меня упрекала моя причитающая Буся.
Если уличала в чем-то плохом.
Но, как все мальчики, я был и скрытен, и хитер.
Так что к этой тяжелой артиллерии страшных упреков ей почти не доводилось прибегать.
Мне до сих пор кажется, что Буся без меня и не жила вовсе, а ожидала, притаившись в смутных недрах воспоминаний о моей матери, очередной возможности прийти к нам, материализоваться в молодую женщину, перестать быть неживой вещью, робкой обворованной нежитью из бедлама общаги или опустошенным атрибутом своего молоха-завода.
Моя подрастающая персона долгие годы была чуть ли не единственным настоящим противовесом Бусиному общежитскому прозябанию.
Девки-соседки — на хамские гулянки с потными козлами, а она — в приличный дом моей бабушки на чай с печеньем-вареньем, разговорами-поучениями правильно говорить по-русски.
И чем дальше мой вдовый отец-офицер отдалялся от меня и бабушки, тем чаще проявлялась, выйдя из-под руин сумбурных заводских выходных, одинокая станочница шестого разряда — безотказная и незаменимая легкая Буся. Ближайшая подруга моей матери, которую, как говаривала, глубоко вздохнув, будет “помнить вечно”. Ее землячка “по детству”. Односельчанка “по юности лет”. Лучшая подруга “по заводским делам”. Душевная поверенная бедной жены настоящего офицера.