Новый Мир ( № 8 2007)
Шрифт:
Моя бабушка тоже любительница в окно смотреть: кто куда пошел, хоть бы даже соседка в магазин, чья машина куда поехала. Тем она и занята, когда дома, когда на огороде не копается. А я не люблю ни в окна смотреть, ни в огороде копаться, я все больше на улице, одна или со всякими местными собаками-кошками слоняюсь, всех их в лицо и по кличкам знаю, всех куриц помню — какая с чьего двора, за стадом по вечерам на выпас — здесь говорят на валдаи — иду, всех овец-манек, коз-катек да коров по характеру знаю. Заранее иду, задолго до их возвращения: пока дойду через всю деревню,
Все детство, каждое лето — молчаливое одиночество. Все люди вокруг меня — бабушка да дядя, что чаще других, городских родственников ездит в деревню. С деревенскими я не общаюсь. Они другие совсем, не как в городе, даже говорят не так — через “о”, округло очень, и слова бывают непонятные, каких в городе не услышишь. Я не понимаю, о чем они думают, и сторонюсь их. Даже детей. Да и бабушка стращает: “Ты с такими-то не водись, у них и мать, и отец — алкоголики. И с этими не говори — ворюги они, старший сын уже сел, остальные подтянутся”. Я и не вожусь, даже не хочется: смутны эти грубые, странные люди, неясны мне их поступки и помыслы. Скотина и то яснее и ближе, она — своя, тем более что в городе столько зверей нет, с ними общаться не выйдет.
Бабушку не смущает мое одиночество: прихожу домой вовремя, ем отлично — много ли от городской внучки надо? Ни полоть, ни поливать меня не заставляет, а что сама не сумеет в доме — дядя в выходные приедет, поможет.
Мой дядя — тоже загадочный человек: гигант и молчун, тихоня и работяга. Он все время чем-то занят, но я ничего не понимаю из того, что он делает. И с бабушкой они ничего не обсуждают: изредка только обронят по фразе, и поди догадайся, что бы это значило, — а дядя уже или уходит пилить-строгать что-то на дворе, или же едет куда-то, а возвращается с мешком комбикорма.
Дядя и бабушка существуют в другом мире, где все события настолько обыденны, что и обсуждать их, советоваться друг с другом не стоит. Они никогда не спросят: ты куда или зачем, но всегда друг друга понимают. А мне и любопытно узнать, что же вокруг меня происходит, и стыдно, что я таких простых вещей не знаю. Потому молчу, только гляжу, как достает дядя и складывает на диване: патроны, длинную куртку-болонью, фланелевую рубашку, шерстяные носки, сумку и ружье. А потом ухожу к своим кошкам.
Одна из них недавно родила на чердаке котят. Я единственная в доме, кто заметил это. Ждала несколько дней терпеливо, следила за кошкой, как она, наскоро поев, шмыгает в сени. Но вот прошла неделя, а значит, уже можно подняться наверх, проползти под низкими, тяжелыми бревнами-стропилами, страшно ощерившимися огромными ржаво-острыми гвоздями, найти кошачье гнездо и рассмотреть их в умилении — слепых, слабых, с хвостиками-палочками, лапками-раскоряками, теплыми усатыми мордочками. Какие они родились окраской, сколько их, быстро ли подрастают.
Но на чердаке — пыльно, душно и пахнет луковой шелухой, сумрачно, потому что окошко слуховое — маленькое, свет из него косой, только пыль подсвечивает. На шатком полу лежат газеты и красные луковые шкурки, и ступать надо сторожко, иначе котят не дозовешься — поймут, что не мамка идет, — и молчок. А где они тут гнездятся? — неизвестно. Кошка пока прячет и бережет их: и от котов — найдут и съедят, и от бабушки — мало ли… Это потом, когда окрепнут и глазки откроют, по одному спустит кошка всех с чердака, принесет в дом, оставит на мягком коврике — смотрите, что у меня есть, любуйтесь какие!
А сейчас только ей они и нужны — ей и мне. Я застываю на последней ступеньке чердачной лестницы, прислушиваюсь напряженно — тишина. Тогда зову их так, как зовет мать-кошка, приходя, — я научилась этому хорошо, они поверят. На третий зов — есть ответ: в дальнем углу, за коробками, писк и шебуршение. Теперь важно долезть туда, как можно тише ступая, чтобы котята не поняли, что я куда как их мамки больше.
Крадусь и вдруг слышу: в дом звонят. Дядя идет, открывает дверь на крыльцо. Говорит с каким-то мужиком, и мне слышно каждое слово:
— Саныч, а я к тебе, — хрипит мужик. — Курицу нады-сь? На бутылку, а?
— А чё так?
— Последняя. На той неделе батя всех курей выменял. Возьми, мы челюшей на следующее лето брать будем, а этой все одно не жить — или батя сменяет, или съедим. За то, что одна кура-т — не хлеб. Ну давай, бутылка?
— Нету у нас.
— А чё дак? Андреишна всегда бутылку имеет.
— Да нет пока. Не гнали.
Мне уже ясен это мужик и противен — как противны и страшны другие мужики и тетки, что в любое время суток, иногда по ночам, стучат к нам в дверь или в окно, зовут бабушку, требуют самогонки. Она продает им иногда — а иногда нет, хоть бы даже огромная бутыль в ее комнате стояла полной, и мне никогда не понять ее выбора. Потому что для меня все эти люди — чужие и опасные. Особенно когда стучат в окно, ночью, а мы с бабушкой в доме одни, и кричат ей потом пьяными голосами, если не открывает.
А этот чужой, что стоит сейчас на нашем крыльце и держит рябую курицу, кроткую и молчаливую, под мышкой, вдруг говорит моему дяде:
— А ты что, Сань, на болото никак собрался?
— Проведаю, — слышен ответ. Мой дядя говорит мягко, неспешно и окает чуть-чуть.
— А собака тебе не нужна? Возьми, хорошая собака, она на утку натаскана. Или сам, что ли, таскать себе будешь?
— Не надо мне, — отвечает дядя. — Я и недолго сегодня, только гляну, что там в этом году, да назад…
— Мужики уже стреляли, есть, говорят, утка-т… Ладно, Саня, с тобой, что ли, мне скататься? Пристреляемся.
— А давай, — спокойно отвечает дядя.
Я сижу, не дышу, все слышу — вдруг по сеням шаги, по лестнице чердачной — скрип, поднимается мой дядя — и к сундуку, достает оттуда громадные зеленые бродни. И тут все вещи, что внизу видела, разговор этот и дядино особое какое-то настроение связываются в одно у меня — и начинаю проситься на охоту.