Новый Мир ( № 8 2007)
Шрифт:
Свежим номером “Нового мира”.
Через некоторое время вспоминали дедов (“богатыри, не вы”), в том числе и Полозова и уволившегося к тому времени Терзи, точно так же, как когда-то они вспоминали своих, легендарных. Строев и Лыс слушали с восхищением. А потом это письмо…
Некоторая радость (“чувство глубокого удовлетворения”), что справедливость в мире существует, хотя и имеет отложенный срок. Разумеется, несмотря на колебания, я поступил так, как велел кодекс самурайской корпоративной чести. Почтовое отправление из судебной инстанции я утаил. Недостача вскрылась из-за Наташиной дотошности: раз телеграмма заказная, значит, за нее обязательно нужно расписаться в ведомости. А если исчезло без отметки о вручении, значит, ЧП районного
Не было бы счастья, да несчастье помогло. У Наташи заболела младшенькая. Мать взяла больничный лист. Отделение состояло из комнаты, разделенной витриной, за ней мы работали, сортируя и выдавая, ну и из предбанника. Начальница закрыла основное помещение на амбарный замок, оставив мне владение прихожей. Туда утром и сваливали почту, оттуда я ее и выдавал. Спал на ящиках с посылками и на мешках с бандеролями, а что делать?
Уходя на обед, Наташа забирала почту для офицеров, живущих в поселке. Теперь, запыхавшаяся, перепоручила мне и исчезла. Вслед крикнул, чтобы предупредила дежурного по полку. Предупредила. И я — избушку на клюшку, котомку через плечо — вышел в мир. Слоеных пирожков с абрикосовым повидлом прикупить. На вечер. Через две недели Наталья вернулась с больничного (с мороза входила всегда раскрасневшись, щеки как алма-атинские яблоки, даже летом алма-атинские), но обязанность закрепилась за мной да так и осталась.
Через некоторое время (зима, темнеет рано, огни домов манят) даже выдали постоянный пропуск в поселок, вот я и накручивал километры по зимней свежести или отсиживался на переговорном пункте при поселковом телеграфе. Время от времени туда заглядывал патруль, но мне он был не страшен: привилегированное положение и официальный статус позволяли смело смотреть дежурному офицеру в глаза, улыбаться. Руки, мол, коротки.
В окошечке телеграфа сидела Наташина тезка. С ней, если очереди не было, говорили о прочитанном. Хорошо говорили. Содержательно. Хлопали входные двери, обдавая холодом и паром. Посетители напоминали космонавтов, возвращающихся из открытого космоса обратно на орбитальную станцию “Салют”.
Под конец рабочего дня Наташа появлялась из-за окошка во весь рост, и я шел провожать. Долго стояли у калитки при одноэтажном доме с зелеными ставнями, не могли расстаться, наговориться, больно уж славно получалось. Славно и сладко. Томительно. Сугробы переливались, отбрехивались собаки. На крыше лежал слой пористого мороженого.
Потом Наташа словно бы вспоминала важное и переходила на скороговорку. Видел, что в окне загорелся свет, и уходил, задумчивый. Не знал тогда, что есть ребенок, томящийся в группе продленного дня, и что, оставшись наконец одна, Наташа выскакивала на мороз и бежала забирать кровиночку едва ли не последним в группе. Под ворчанье сморщенной нянечки натягивала дочке шапку и валенки, доставая одежду из ящика с двумя вишенками на дверце.
Больше всего (до зубовного скрежета) не хотелось пошлости. Устное народное творчество описывало ситуацию архетипически. Резоны обоих сторон понятны и объяснимы. Он — солдат, ему хочется. “Тепла” и все, что под этим. Она — молодая и одинокая, шанс, что увезет в город или же, что тоже вариант, останется. Какой-никакой, раненый или ранний, а все мужик. Зато интеллигентный, бить не будет. Пить тоже. Может хорошим отцом стать (невзначай спрашивала про отношение к детям, проверяла). С другой стороны, поматросил и бросил, уехал и забыл, сколько таких историй…
Столько неловкости, что задохнуться. Она понимает, я понимаю. Вот и не торопимся. Но шаг за шагом завоевывается территория. После обеда бегу на телеграф, и она развеселая — значит, ждет. Ждет, конечно, кто еще ей про постмодернизм расскажет. Или про концептуализм. Или про то, что нужно время от времени поступаться принципами, ибо их нет, есть только нервы. Дошло дело и до стихов, и до рассказов из прошлой жизни — о подлости людской, о любви да о предательстве.
Так, по чуть-чуть, отвоевывается территория у неловкости и умолчаний. Вскрытием приема и обсуждением самой неловкости, самой вот этой ситуации. Но все равно события не торопил, солдат спит — служба идет. День простоять да ночь продержаться, а война план покажет. Показала. Сошлись-таки, на выходные, не выдержала. Первая предложила. Весь день в мирном быту, в цивильном платье. Соответственная еда, закуски, картошечка-селедочка, фронтовые сто грамм для храбрости — очевидно же, к чему, неназванное, идет.
Мгновенно переоделся, стесняясь несвежего исподнего (по графику рота мылась через пару дней), мгновенно спрятанного в застывшую на морозе сумку. Долго отмокал в ванне, куда напустила пены с абрикосовым душком, напряженно мыслил. Разглядывал нервные окончания, вопившие: “Дай!”
Дала. Молча. Вышел робкий, скованный, как первый раз на сцене. А оно и случилось в первый раз. Случай с одноклассницей О. в расчет не шел, ибо оконфузился. Кончил скорей, чем вошел. Более пошлости боялся девственности, неопытности. Разоблачения.
Не разоблачила, разоблачилась, легла покорная, поманила. Выключил свет, лег. Прижался.
В полк не бежал — летел, парил над снегом. Никому ведь не расскажешь. Даже Вике. Даже Антону. Ибо еще большая пошлость. Ибо вся прелесть в нюансах, а о них не доложишь (начнут над девственностью издеваться). Ибо нельзя так, когда все по-настоящему. А в том, что по-настоящему, почти не сомневался.
Почти, потому что привык подвергать сомнению, потому что много думал до рассвета, забыв уснуть. Отгородился от однополчан родных да двоюродных собственной тайной. Только Строев понял или, скорее, почувствовал: у самого гон. Каждый вечер, после отбоя, открывали с Лысым школу бальных танцев, ну и увлеклись.
Народ наш тогда в полной невинности пребывал, секса в стране не существовало, и Фима Собак со своим знанием одного длинного слова на общем фоне казалась светочем санкультпросвета. Потому и воспринималось всеми как “бескорыстная дружба мужская”. А со стороны так все и выглядело, а что уж там внутри, в каптерке да за закрытыми дверьми, это уже никому не ведомо. Ибо чужая душа — потемки, а две души и вовсе — черная дыра, “посторонним в”.
Правда ведь не понимали, честное сержантское. Только Леха Кириллов, бывший харьковский фарцовщик и наркоман, человек многоопытный и в пороке поднаторевший, пытался однажды вякнуть про пропавший в роте вазелин, но быстро получил от брутального Лыса в лобешник. Или все-таки понимали, но не принимали в расчет, не учитывали, так как не наше это дело?
Нет, настаиваю, чисты и непорочны, не вникали в суть даже после того, как Строев перебрался на первый этаж и старшина Лысенко выбил ему койку рядом со своей. Не обращали внимания и на то, что после отбоя Мишка перелезал к Лысу под одеяло и они укрывались с головой (!). Посмеивались простодушно, мол, мало ли что бывает, и шли по делам дальше. Никогда более не встретил я ни такого простодушия, ни такой терпимости и с той и с другой стороны.
Но ведь и офицеры не обращали внимания, набегая ночными проверками, видели и проходили мимо. Не акцентировались, не скандалили, просто разводили влюбленных по разным койкам и удалялись. Более того, под влиянием неприкрытого братства — очень уж они миловались привлекательно — вскоре образовалась еще одна сержантская пара. Замкомвзвода Чукашин и Соловей взяли в привычку ходить в обнимку, сидеть друг у друга на коленях и т. д. и т. п. Выглядело по-детски наивно. Как у пионерского лагеря. Допубертат и стихийное пробуждение чувственности.
Занятый переживаниями и выкликанием прекрасной телеграфистки, пропустил все подготовительные этапы и превращения, увидев голый результат. Как раз на Новый год, когда после отбоя разрешили смотреть телевизор до раннего утра. Кто хотел — спал, кто мог — смотрели многочасовое “Петтерс поп-шоу”, пришедшее на смену “Мелодиям и ритмам зарубежной эстрады”, врубаемое сразу же после “Голубого огонька”. Кстати, первое официальное явление группы “Pet Shop Boys” советскому народу состоялось именно в ту ночь.