Новый мир. № 1, 2004
Шрифт:
Вот тайна настоящей поэзии: даже и в голову не приходит удивиться — да почему? Почему яблони будут «в красных ботиночках творчества»? Будут — и баста. Лирическая правота в чистом виде. И надо не иметь поэтического уха, слуха, чтобы пытаться ее оспорить [68] .
…Жить в 70-е годы так, как жили в 60-е, было уже нельзя: не выдержало б никакое здоровье. Уже и общество в эту пору где посерьезнело, а где поскучнело. Да и специфики дарований и творческих психологий, естественно, разводили в разные стороны. Вот почему и меня, да, думаю, и многих поздние стихи Губанова,
68
Догадываюсь, что отчасти замешана тут фонетика: ч в двух последних словах сильно споспешествует их спайке (ср. у О. Мандельштама: «Чепчик счастья…»). Но правота образа одной фонетикой, разумеется, не исчерпывается.
И смотрите, как исподволь оспаривает он «Пилигримов» Бродского, смолоду словно закодировавшего в эту лирическую пьесу всю дальнейшую психологию своего лирического героя: горьковатый скепсис и экзистенциальную оппозицию Божественному миропорядку. У Бродского: «И быть над землей закатам, / И быть над землей рассветам. / Удобрить ее солдатам. / Одобрить ее поэтам». У Губанова: «Родина, моя родина. / Белые облака. / Пахнет черной смородиной / Ласковая рука. / Тишь твоя заповедная / Грозами не обкатана, / Высветлена поэтами, / Выстрадана солдатами».
Губанов — талант очень национальный, русский до мозга костей. Россия, Родина ему и мать, и мачеха, и жена.
И поздняя его лирика — лирика поэта, знающего, что такое катарсис. В свинцово-безнадежном начале 80-х, оттесненный судьбой на периферию культурной жизни, он пишет стихотворение такой лирической силы, что невозможно не изумиться.
Твоя грудь, как две капли, — Вот-вот — упадут.Какое простое и замечательное перетекание единственного числа — во множественное: тут все — и соблазн, и тяжесть, и материнство.
Я бы жил с тобой на Капри — А то — украдут. Золото волос и очи — Дикий янтарь. Я бы хранил, как молитву к ночи, Как алтарь. Псов сторожевых разбросал букеты, —поразительный «на грани фола» образ: цепные псы рвутся с поводков в разные стороны —
Чтоб знал всяк вор, И перевешал бы всех поэтов У ближних гор.Безусловная точность эпитета: попробуйте заменить на «дальних» — ничего не получится. И дальше — так же прекрасно, тогда как у другого было бы безвкусно:
Я бы осыпал тебя цветами Всех сортов. Пока не стала бы ты — седая, Как сто садов. Твою невинность и невиновность Боготворя, Я бы приказал ввести как новость В букварях…Казалось бы, штамп на штампе, порой доходит до примитива, а все вместе свежо и сильно.
Тогда не знали мы еще таких понятий, как «энергетика» и «моторика», которые склоняются теперь критиками к месту и не к месту во всех падежах. Но как раз именно их-то, мнится, и не хватает современной поэзии, сплошь и рядом словно высосанной из пальца. И этого не способна прикрыть никакая критическая раскрутка. А у Губанова за текстом такая энергия, что нередко держит на плаву даже провальное. Держит часто, но, конечно же, не всегда. А потому чистота и захламленность у него соседствуют, увы, повсеместно.
Впрочем, а у кого этого
нет? Плохих стихов не писали разве что Пушкин, зрелый Лермонтов, а в прошлом веке — Ахматова, Мандельштам; старался не писать Ходасевич. За что, впрочем, и был бит Г. Ивановым, противопоставлявшим ему Блока: «Стихи Блока — „растрепанная“ путаница, поэзия взлетов и падений, и падений в ней, конечно, в тысячу раз больше» [69] . А у Ходасевича, мол, «пресное, постижимое совершенство». Быть может, и так, но чрезмерная не… отцеженность текстов Блока по сравнению с вышеупомянутыми мастерами очень заметна, не хватало ему поэтической экономии, требовательности к из-под пера выходящему… И это при гениальнейших его взлетах.69
Иванов Георгий. Собрание сочинений в трех томах, т. 3. Мемуары. Литературная критика. М., «Согласие», 1994, стр. 514.
Еще хуже — обилие «ватных» текстов в целях симуляции «эпического начала» и укрупнения гонораров, чем сплошь и рядом грешили советские стихотворцы.
Но если обойтись без таких привнесенных из житейского моря крайностей, то это только кажется, что поэт выбирает, каким путем идти: «путем зерна» или вольной песни. Тип сознания не выбирают, и авторская поэтика — не выработанный волею стиль, а дело природное. Одни пишут, словно впадая в транс, и суеверно боятся последующей рационалистической обработки. Другие ставят создаваемое под контроль совершенства. В первом случае поэту грозит творческое хлыстовство, во втором — превращение в «мраморную муху». Лучшие стихи осуществляются все-таки на спайке вдохновения с ремеслом. Весьма редкая спайка, но потому и прекрасные стихи — вещь не частая. Хотя в любом случае настоящее стихотворение прежде всего продукт вдохновения, а не задействованного стихослогательного умения. И накал вдохновенности, продиктовавшей стихотворение, остается при нем всегда и по большому счету не убывает во времени.
…После выхода книги Леонида Губанова нашлись новейшие литературные прокуроры, поспешившие вздохнуть чуть ли не с облегчением: дескать, лопнул наконец и без того зажившийся миф о Леониде Губанове. Подавай им что-нибудь эдакое, пусть и с матерком, но выверенное рефлексией и культурным расчетом. Губанов для них — варвар: слишком дик, самобытен, и текст у него сырой. Это правда. Но правда и то, что его «путаница» — процитируем вновь Г. Иванова — «вдруг „как-то“, „почему-то“ озаряется „непостижимым уму“ райским светом. <…> Этому никакой ученик не может научиться и никакой мастер не может научить. Да, таким был для нас Блок и никогда не был, никогда не будет Ходасевич».
…Несмотря на массу реминисценций, губановская поэзия первична по сути. Казалось бы, о чем речь, и так понятно, что первичность, то есть преобладание лирики над конструкцией, — само собой разумеющаяся главная составная в творческом деле. Но так далеко ушло ныне стихослагательство от жизненно-сердечного опыта стихотворца, что первичность и впрямь выглядит порою экзотической диковиной и реликтом.
И именно таким лириком «на разрыв аорты» был для нас Леонид Губанов и никогда не были, никогда не будут постмодернистские ловкачи и искусники.
Умершее зерно
Надежда Улановская, Майя Улановская. История одной семьи. Мемуары. СПб., «Инапресс», 2003, 464 стр., с ил
Книгу воспоминаний Надежды и Майи Улановских можно было бы счесть вторым изданием этих мемуаров, если бы не справочный аппарат, которым снабжена теперь книга (именной указатель, примечания), и приложения, где помещены стихи Майи Улановской и лагерная переписка отца (Александра Улановского), матери (Надежды Улановской), дочери (Майи). Судьба анархистов во время Гражданской войны, советских контрразведчиков в 30-е годы, зеков в 40-е и их дочери — участницы антисталинского молодежного кружка, потом — лагерницы, потом — диссидентки, — все это оказывается неожиданно актуальным в наше время на постсоветском пространстве.
Это — революция. Прежде всего — тон. Рассказ. Беседа. А вот еще был такой случай. А вот еще… Время от времени — резкая констатация факта: «В общем, суки они — иностранные коммунисты». Бескомпромиссность вспоминающего человека в сочетании с разговорной интонацией создает необходимый эффект.
Доверительности? Нет, не то слово. То есть доверительность тоже имеет место быть, но что-то другое создает обаяние текста. Главный герой? Анархист, советский контрразведчик, зек, персональный пенсионер, в доме у которого «гнездо антисоветчины», — да, Александр Петрович Улановский, которого близкие друзья зовут Алеша, на редкость обаятелен.