Новый мир. № 10, 2002
Шрифт:
Эстетизм девяностых годов свою роль сыграл и свои возможности исчерпал. Именно в интерпретаторской активности вижу и новые возможности для развития литературно-философской мысли, и действенное средство против алексии.
На какой-то тусовке в Овальном зале Евгений Рейн, спокойно и прямо глядя на меня, спросил:
— Это правда, что ты считаешь меня посредственностью?
Я онемел и стал судорожно вспоминать, где и когда так оплошал. Настоящий критик не имеет права употреблять слова «хороший», «отличный», «гениальный», «плохой», «посредственный», «замечательный», «настоящий», «талантливый», «бездарный» и т. п. Столько лет эти принципы студентам внушаю, а сам… Наконец вспомнил…
— Да, такое словечко по твоему адресу проскочило в статье о Бродском, где утверждалось, что и сам Бродский не очень-то…
Объяснение, прямо скажем, было не слишком убедительно, но собеседник
— А Айги, значит, гений?
Я пожал плечами. Как Пуаро.
Не раз потом я вспоминал этот короткий разговор, послуживший эмоциональным толчком к некоторому пересмотру былых позиций. Что уж так держусь я за свою эстетическую вертикаль? Ну, если даже подтвердится тезис о природной негениальности Бродского, об исторической непродуктивности соединения у него мандельштамовской и цветаевской поэтики, что с того? Есть у него стоящие стихи, а что еще надобно? И зачем я так упорно впариваю всем своих кандидатов в гении? Как хорошо сказал один из них еще в шестьдесят пятом году: «Что гений мне? Что я ему? О, уйма гениев!..» Действительно, русская поэзия минувшего века — это уйма гениев, числом до двадцати. Может быть, туда и вклинятся один или двое из наших современников, но сейчас главная проблема поэтического слова — коммуникация, то есть тот же читатель.
Собеседник — вот кто мне нужен в новом веке — не в золотом, не в серебряном, а в нынешнем, когда жизнь стала важнее литературы. И такого собеседника я нашел в Рейне, когда смог прочитать его без предубеждения, вынеся за скобки репутационно-тусовочную муть, мифологическую соотнесенность имени поэта с Бродским и Довлатовым, да еще ту шумную рекламу, которую доброму Жене делает своими злыми сарказмами вечно уязвленный Анатолий Генрихович. Раньше я ценил в поэзии прежде всего полет и даже «улет», выход за пределы естественной речи. Теперь оценил высокое достоинство ровной стиховой походки. Летуны — они могут слишком низко пасть и тебя за собой потащить, а Рейн дает ритм надежный, он с ним прошел целую жизнь, Питер с Москвой и Европу с Америкой: «Пусть фонарь по дороге перечеркнет метель, / пусть она ходит кругами, как праздничная карусель. / Звезды на низком небе зазубрены и легки. / Достань из карманов теплые тяжелые кулаки. / Подкинь их вверх и подумай, что дожил ты до зимы…» Вот человек: у него кулаки не для драки предназначены. Каюсь и вношу решительную поправку в былую небрежную оценку. Непосредственность — вот главное и уникальное свойство Рейна, отличающее его от других поэтов, от Бродского в том числе.
Нет, не на сто восемьдесят градусов повернулись мои взгляды. Не сжег я то, чему поклонялся, но все чаще начинаю поклоняться тому, что сжигал. Стыдно и горько мне, что не оценил в свое время Владимира Корнилова, считая его почерк слишком простым. Теперь понимаю, что именно к такой кристаллической ясности рвется и не может прорваться нынешняя молодая (по возрасту) и безнадежно старая (по эстетическим ориентирам) поэзия. Корнилов уходил, наращивая скорость стиха и духа: «Тому, кто любит стихи, / Они не дадут пропасть, / И даже скостят грехи — / Не все, так хотя бы часть…» Этой веры и мне, надеюсь, хватит до конца.
Почти весь двадцатый век теоретики спорили о правомерности придуманного Тыняновым и Андреем Белым термина «лирический герой». А с точки зрения практической он абсолютно прозрачен. Это поэтическое «я», в которое может вместиться «я» читательское. Потребность в душевной и духовной самоидентификации — это главное, что обусловливает сам факт существования читателя стихов. Инну Лиснянскую, например, начал я понимать и ценить тогда, когда довелось (или удалось) в ее «я» эмоционально вписаться. Такой эффект, кстати, достигается с годами, когда общей почвой становится духовность, обретенная на финальном отрезке жизни. У Лиснянской развернут эмоциональный спектр утонченных любовных переживаний, неведомых юным сердцам, нахожу я у нее даже формулы для самоидентификации, что называется, духовно-политической. Как относиться к крушению нашей родной империи, по которой склонны ностальгировать и явные, и латентные шовинисты? Не могу, как коммуняки, употреблять провокационное выражение «развал Союза», но и бездумное «чем хуже, тем лучше» мне тоже чужевато. У Лиснянской, наконец, нахожу формулу, устраивающую меня и ритмически, и семантически: «Некрасиво грустить, что распался имперский мир, / Но и чувством распада немыслимо пренебречь». Я тоже так думаю, а поэт это говорит — за себя и за меня.
Вот еще один мой новый собеседник — живущий в Америке поэт Борис Кушнер. Я ценю, конечно, и Кушнера-классика — Александра Третьего русской лирической империи (первый-второй — это Пушкин и Блок, если кто не понял). Но Кушнер Александр в последнее время пишет прежде всего для Культуры, его уже не просто читать, а изучать надлежит. А Кушнер Борис пишет о себе и для меня, исследуя, в частности, непростую тему сходства и различия музыки как таковой и музыки стиха: «Пастернаковским изгибом, / Искореженностью фраз, / Тишиной, знакомой рыбам, /
Диссонансом слов и фаз / Я отвечу, я сыграю…» Это мне близко и человечески, и эстетически. Переосмысливая шутливые ярлыки Сельвинского, скажу: сегодня динамичная «пастернакипь» плодотворнее и перспективнее, чем монументальный «мандельштамп», придавивший многих…В молодые годы мне как-то не случалось думать о том, до каких пор человек продолжает развиваться. Казалось, что за рубежом «полтинника» никаких неожиданных поворотов не случается. А выяснилось, что именно на шестом десятке происходит окончательное и порой болезненное размежевание. Невыносимо скучно становится участвовать в солидных разговорах о заработках, о летнем отдыхе, о количестве звездочек на дверях испанских и турецких гостиниц. Хочется от всего этого не просто бежать, а прямо-таки «бечь». Впрочем, эту мою внутреннюю речь подслушала и с абсолютной смысловой точностью сформулировала и ритмизовала Татьяна Бек: «Скучковавшиеся — спасутся, / Запируют, затопят печь… / Но во все времена безумца / Распирало желанье — бечь! / Твердо смотрят глаза сухие. / Отрываюсь — читай: расту — / Под рычание злой стихии. /…Ну а ты доживай в быту».
В статьях о современной поэзии часто апеллируют к авторитету Тынянова, но, как правило, на уровне изолированных афористических цитат: дескать, опять у нас «промежуток», литература, мол, открывает не заказанную ей Индию, а неведомую Америку, и т. п. Между тем сам Тынянов никогда не применял к одной эпохе инструменты и критерии эпохи другой. Что сказал бы он сегодня, полистав «Новый мир», «Знамя» и «Арион»? Думаю, создатель «формализма» мог бы сказать примерно следующее. Установка на форму, делаясь общим правилом, утрачивает динамизм и ведет к инерционности. Единственным выходом в подобных ситуациях становятся поиски свежего идейно-тематического материала и преимущественная установка на новое содержание. И в стихе, и в прозе.
А тыняновская статья о «литературном сегодня» могла бы начинаться примерно так:
«Не читают писатели друг друга. Пишут же все при этом довольно похоже, что с горечью видят и издатель, и читатель.
Странная вещь! Непонятная вещь! Каждый литератор хочет быть прочитанным, но не желает сам поработать читателем. Таков порочный круг нашего времени».
Конечно, есть среди нынешних прозаиков и поэтов отдельные «светлые личности», много читающие и даже пишущие о своих коллегах. Но в целом у среднестатистического романиста или стихотворца сегодня нет системного представления о современном литературном контексте. Таков результат опроса, который я тайком провожу в неформальных беседах и светских разговорах лет уже десять (до чего же наивный народ эти писатели: даже не считают нужным соврать, что читали ту или иную нашумевшую или премированную вещь!). Всего, действительно, не прочтешь: каждый день в стране выходят одна-две книги, в которые нашему брату стоит заглянуть, а ведь существует еще и классика, которую иной раз хочется освежить в памяти… И тем не менее лечение и профилактика алексии должны начинаться внутри самого литературного сообщества. Если я читать не буду, если ты читать не будешь, если он читать не будет — кто же нас тогда прочтет?
Гексоген + пиар = осетрина
Свершилось… Народный трибун, бичеватель пороков постсоветской власти и не скрывающий своих убеждений антисемит увенчан лаврами «Национального бестселлера». Такого пиара, какой делали премированному роману «Господин Гексоген», у нас сподобился, пожалуй, один Б. Акунин — и трудно поверить, что тут сработали лишь личные связи издателей «Ad Marginem» (сперва, кстати, роман вышел специальным приложением к газетам «Завтра» и «Советская Россия», что тоже представляет собой некоторую загадку: все последние романы Проханов печатал в «Нашем современнике» — кто тут кому натянул нос?): по стечению обстоятельств «Гексоген» оказался очень своевременной книгой, политически выгодной как раз тем кругам, к которым Проханов всегда декларировал непримиримую оппозиционность. И которые, кстати говоря, отвечали ему чувством горячей ответной неприязни. И вот поди ж ты — они сошлись…
Само название рассчитано на то, чтобы сразу привлечь внимание: что-что, а взрывы домов в Москве и Волгодонске, после которых слово «гексоген» вошло в речевой обиход, — тема, безусловно, горячая, и массовый читатель просто обязан рефлекторно отреагировать на ключевое слово. Другой вопрос, что ничего особенно нового Проханов по этому пункту не сообщил — версию о причастности ФСБ мусолили все, кому не лень, к тому же собственно господину гексогену места в тексте отведено очень мало. Но — дорога ложка к обеду. Выходу ад-маргиновской книжки сопутствовал взрыв либерального возмущения по поводу возвращения к тоталитарным методам управления, введения цензуры и прочего закручивания гаек, кроме того, он практически совпал с антипутинской акцией Березовского — когда в Лондоне шумно демонстрировался фильм, обещавший изобличить ФСБ, в том числе и в причастности к означенным взрывам, — но так, по существу, ничего и никого не изобличивший.