Уходил на глубь и на берег почти вылазил. Но отказала — и все. Как отрезало.
Не сразу, но пришлось успокоиться. Собрал раскиданные по всей протоке снасти, оделся. Сел на стульчике, горячего чаю попил из термоса. Волненье ушло, успокоилось сердце. А то ведь колотилось. Азарт. Попил чайку, посмеялся над собой. И пошел полегонечку той же старицей, просторной белой дорогой, обнесенной по краям желтым сухим чаканом-камышом. Справа вздымался обрывистый донской берег, слева — алая гущина краснотала, за ним — могучие тополи да осокари. Выше их только небо, зимнее, мглистое. Порой не солнце, лишь оловянный зрак его пробивался через пелену облаков, заливая округу мягким серебряным светом.
Тишина. При ходьбе слышишь, как похрустывает снег под ногой. А когда сидишь возле лунки, зимнее безмолвие смыкается наглухо. В отвычку, это — странно. Словно нет в мире шумных городов, дорог земных и небесных, где ревут неумолчные моторы, нет людских голосов и прочего. Лишь застывшая вода, укрытая снегом, в зимней спячке деревья, немая земля, пустое небо. Тишина, сбереженная и словно накопленная за долгие дни и за долгие годы. Здесь, и возле, и там, вдали, за далекими гранями. Кажется, что поведешь рукой — и воздух хрустнет, словно молодой ледок.
К вечеру из тихой старицы, через остров, я вышел к Дону. Проглянуло солнце. Желтое, с красноватым ободом, оно повисло над задонскими холмами. По реке, по льду его, тянул ветер и знобил лицо.
Просторный замерзший Дон был пустынным. Лишь на той стороне его, по течению ниже, чернели две ли, три фигурки рыбаков — охотников до судака. И все. В редких застывших лунках лед желто отсвечивает. Скоро вечер. Пора прибиваться к дому.
Возле самого хутора,
на льду, увидел я человека. Когда подошел, он уже заканчивал свои труды.
— Рыбалим? — спросил я.
— Поставил сетчонку, — ответил он, сматывая бечевочный урез. — Завтра поглядим, чего она нам покажет.
На деревянных санках стояли алюминиевые фляги, обычно в них молоко держат, они и называются доильными.
— Водички донской набрал. Бабка велела. Ныне ведь Крещенье…
Он жил на самом краю хутора. Старый человек, небольшого росточка, сухонький, в солдатском зеленом ватнике, не по росту долгополом, с ремнем для тепла. А жена у него была крупнее: дородная, смуглая казачка.
— Ну, бывайте здоровы, — попрощался он и потянул груженые санки своей дорогой, через камыш и займище.
— Бывайте… — ответил я и вспомнил, как прошлой осенью, еще по теплу, шел вечером от речки к своему ночевью, к дому, а они с бабкой сидели рядком на скамеечке, в глубине двора, за сараем, откуда открывался вид на просторный выгон и луг, на речку, на далекую Кораблеву гору, за которую солнце зашло. Темнело. Но все еще виделось: просторный зеленый луг до самой горы, купы деревьев.
Вечер. Люди немолодые. За день наработались. Вон у них какой огородище, двор, базы. Наработались, устали. А теперь отдыхают молча, рядком. И глядят. Всю долгую жизнь это видели: луг, над речкой — вербы, высокая гора, далекие холмы, небо. Всю жизнь видели. И не нагляделись.
А я здешней округи гость недавний, все мне дивно и ново. Потому и день пролетел незаметно с утра до вечера.
Валерий Шубинский
Подземные музыканты
Оккервильское привидение
Человечек-тыква, сиречь человечек-буква,Не скажу как стар, до нас еще постарел.Он приходит, когда под землею идет расстрел,И от тамошней крови спелее взрастает клюкваВ заповедных болотцах у знающих все карел.Он рассказывал сам: «Чухонским метеоритомЯ свалился сюда (мной выстрелила праща).Век спустя нашли меня, вынули из плаща,Отнесли в участок, велели считать убитым.И тогда я воскрес, пророча и вереща».Его знать не знают в домах из пастил бетонных.То он ставит сети на раков в речке весной(Он-то помнит, где зимовали они со мной),То он черной крысой фыркнет в дальних промзонах,То на стенах напишется охрою земляной.А потом, в ноябре, обернется крохотным лихом,Под колеса шмыгнет, о борт ударится лбом,Разобьется, поднимется вверх эфирным столбом —И опять воскресает где-нибудь в месте тихомС тем же страхом в глазу — то сером, то голубом.
Подземные музыканты
Есть под городом город,Где скитаются сонмы плосколицых людей кочевых,Что сошли с электрических горок,Чтобы плавать среди четырех заплетенных кривых.А еще там ночамиМиллионы ненужных палат из стекла и сребра,И холодное пламяИх съедает с утра.Желтоокие червиВ жирном теле подземного спрута снуют.В час вечернийДо зари их скуют.Кто ж здесь ночью живет, чьи с рассветом забытые тени,Рассыпаясь, звенят,Когда в чреве червя начинается пеньеОпустившихся ангелов и нездоровых менад?Уж не срок ли отбывшие духи,Постаревшие призраки тех,Что когда-то во двор староневский несли с голодухиКоробок музыкальный для вещих утех?Шли к ним толстые пары,Их дыханьем кормили сверчков,Но точился убийственный воздух о песню Тамары,И Лебядкин боялся сквозь дыры очков.По железному домику движутся трое,И за ними музыка ползет, дребезжа, —От нее ли пороюПробуждаются боги на лезвье ножа,В колесе сумасшедшего автомобиля,В нашей собственной плоти, в пьяных волнах беззвучных высот,Убивая нас илиУбирая туда, где никто не убьет?Вот с гармошкойСерокожая девочка в платье из дыма и мха.То скулит обожженною кошкой,То, как корюшка в Невке, тиха.Только б жалобе литься,А она — весела,И летят к ней за то разноцветные мелкие листьяС расплетенного на сто ствола.А второй — прыщеватый, губастый, небритыйВеликан-Сатана.На его балалайке разбитойТо и дело хихикнет и взвизгнет струна.Низкий голос не в лад со струноюТак мычит, обличая немого врага,Словно море из семени, пота и гнояВ ледовитые бьет берега.На сосновой тележке качается третий,Заостренною песней пробив себе путь.Он таков, что почти его нету на свете,Только было б чем в дудку подутьИ пропеть: «Я уродец,Я родился без рук и без ног,Двадцать лет я ночами в колодецВсе лечу, одинок.А когда долечу яДо пахучей зеленой воды,Эту пеструю жизнь превращу яВ золоченую кожу звезды.Все спасется, я вам обещаю,Но сейчас, среди длинного страшного дня,Ради этого легкого раяВашим каменным хлебом накормите меня». —Этот голос вскипает и вьется,Сквозь гудроновый череп всходя.Так взбирается в небо вода из колодца,Чтобы снова скатиться по иглам дождя —Чтобы стечь желобами, которыми преждеКровь расплющенных шинами кошек стекла,И воскреснуть в какой-то ненужной надеждеВ тайных комнатах из серебра и стекла,Где таится под голосом голос,А под голосом голос еще,И по днищам его электрических борозд,Распадаясь, визгливое эхо течет.И когда оно своды обрушитИ, слабея, достигнет последнего дна —Из прохладного ада оплывшие душиГрубо вытолкнет вверх звуковая волна.
Киев, 1945
На вокзалах гвалт.
Размозженный Крещатик тих.Потерявший кровь, обессилевший от пожара,Недоевший галушек, город не ждет своих,Сыт и пьян солодким дымком, ползущим из Яра.Так и будет здесь все, покуда я не приду —Только как сыщу тебя в переполненном залеСредь вернувшихся жить в пологом жарком адуИз сибирского рая, где души в скалы вмерзали?Этот мир, где можно держать тебя на руках,Утешать и дарить дешевые куклы… Позже —Пустота, разрыв. Сладкий дым и беженский страхПовредили грядущее, прошлое уничтожив.Но ведь мы не в обиде. Мы так благодарны заСвет и зелень, за то, что живы, за то, что живо,А в другие жизни недаром смотреть нельзя —Так там нижние улочки загибаются криво.Кто прикажет тебе опять вернуться туда,К обожженным домам — потрогать мякоть речную?До конца сибирские, райские городаТебе снились, но я там не был, и я ревную.А над этим городом зреет зарытых месть,Тыловые крысы ведут учет повреждений.Тем, кто выжил, тесно, а прочим просторно. ЕстьВ этом воздухе воздух еще для нескольких теней.Ты сейчас в пути — я далек, и все далеки.Но когда через двести лет представится случай —Жди за Жовтневой, у в бетон забитой реки,Где дички гладкокожие ртутью звенят певучей.Там за красной стеною ходят туда-сюда,Ударяясь о свет фонарей, облаков робея,В огнедышащих шляпах древние поезда.Там калитка есть — оттуда выйду к тебе я.Мы взойдем вверх по склону в город (он мой, не твой,И меня боятся его додревние силы),И потом по ступенькам, полузакрытым листвой, —Чтобы скалы сломались и сном заросли могилы.
Песня о кольцах
Ползет, плывет сквозь ряд пустот некрашеная нить:Одним — стареть, другим — сгореть, тем — до рожденья сгнить.Но все, что в русской сырости мигали светляками,И все, что в мерзлое стекло стучали кулаками,И все, что стали розами, уйдя в пустые рвы,Так славно нынче ожили, что больше чем мертвы:Их вновь пустила в оборот расчетливая прялка,Но это было так давно, что никого не жалко.Не в склянке у монаха задышит пламень пестрый:Факир подует в дудочку, змея покажет острыйНемного влажный язычок, начнет свиваться в круг.И времени для пляски не нужно ног и рук —Оно — ученая змея: кольцо, еще кольцо,И в этих кольцах за лицом скрывается лицо.Их рай — огонь алхимика, их ад — воронья свалка,Но столько их туда ушло, что никого не жалко.Кукушкою закуковать или завыть совой,И всех по имени назвать, и всех забрать с собой —Что нужды: и тебя, как нить, веретено волочит,Душа другого имени и хочет, и не хочет,То слишком яркий свет, то мрак, и ты опять слепцомИдешь за свежею судьбой, за ксивой, за лицом.Но зря по бугоркам стучит, ища дороги, палка:Ты вновь помянут и забыт, и ничего не жалко.Я отсеку змеиный хвост, я выйду из спиралиИ там узнаю: мертвые еще не потерялиСвои земные голоса, они поселеныНе в пересыльном лагере с той стороны Луны,А в злато-синем воздухе, и тщетно ищут ходаК истокам обмелевших рек из молока и медаИ в сплющенный, заполненный зародышами ад.Идем со мной, но не забудь — дороги нет назад.
Вторая баллада
В. Л.
Индевелым снежком, упавшим с луны,Осыпались истраченные векаС пестрой полы поющего старикаВозле полога чайханы.Медноруких людей лудили внутриЗамороженной пахлавы.Было страшно от тусклой зимней травыИ от быстрой зимней зари.Двухметровый с серым царским лицомНаседал, торопился, лез:«Через десять минут отбывает рейс,Пропусти — я в праве своем.Уж какую хочешь поставь печать,Без меня не взлетит твой гребаный „ТУ“:Я оттуда, и гроб уже на борту —Не тебе, а мне отвечать».Я запомнил, я понял — уже тогда,Сквозь подгнивший коричный дым,Сквозь мороз, входящий гостем ночнымВ разогретые города,Регистанский забытый джиншей фарфор,Пыль, которой стала река,И мычание лунного старика,Не умолкшее до сих пор,То, что сроду стоит во взгляде слепом,Что глухому немой говорит в тоске,То, что в тюркской пустыне шуршит в песке,А в еврейской горит столпом,Что выходит с дымом из русских труб,Бьется ласточкой о стекло,В первый раз проступило и обожгло —И от тока дернулся труп.Столько мертвых отцов воскресло с тех пор,Столько умерло тех, кто жил,Столько порченой крови вышло из жил,Столько пара вышло из пор,Что пора б серолицему долететь,Отпустить товарища в чернозем,Но исхода не видно, а под крыломТьмы и света мелкая сеть.Видно, рано еще, коли жив старикИ еще не истлел халат,И с луны созвездья еще летят,И мерцает мертвый арык.Знает Бог, что будет после грозы,Когда по земле проскользят шасси,Когда поплывет по шоссе таксиИ сомкнутся в небе пазы.
Геральдика
1
Ручной кабан, болезненный, нежирный,Жует в дощатом стойле корм эфирный,Костлявый вол — в чем держится душа! —В кормушке не находит ни шиша,Забитый Буцефал, лишайный мерин,Что завтра встретит утро, не уверен,Топтыгин дня не прожил бы в лесу,Цыганское кольцо в его носу,Бурчит он на потеху детям малымО том, как слыл свирепым генералом.Давно уж он невинных не казнилИ напрочь вкус малины позабыл.И надо всем, томясь ненужной славой,Висит орел, двугорлый, но безглавый.