Новый Мир. № 12, 2000
Шрифт:
В нее не пишется. И это хороший признак — значит, у хромули все идет путем. Я уже давно не служу в газете, я ушла в пузатый журнал, где пузатые ученые подтверждают неоспоримые преимущества школы Крупской над школой Песталоцци. Я расставляю им тире и двоеточия, усиливая экспрессию. У меня вышло несколько рассказов про другое — не школьное. Про то, как одна раззява упустила мужа, тогда как стоило спрятать его галоши. Все из головы, ничего из жизни, но пришло столько писем от «раззяв»… Значит, не имея ни мужа, ни повода найти его и потерять, я почему-то знаю про все это. Иногда… Иногда я вспоминаю тех красоток. Встретить их в Москве и узнать — никаких шансов. Хотя я уже ношу очки. Пожалуй, так и канет в никуда история, в которой я когда-то стояла мокрой ногой. Воистину ненависть не плодородит. Значит, моя молодая мысль была верной.
Возле
Но самый любимый мой ларек тот, где «Чеддер». Там торгует милая такая женщина, с несколько более перепуганными глазами, чем позволяет себе любой испуг. Нет такого испуга, чтоб носить его в зрачке каждодневно. Это болезнь. Психика. И я ее жалею. Она очень красивая, но безумные глаза должны от нее отпугивать. Человек боится до конца неведомой порухи внутри человеческой души. А так она приветлива, ласкова. И к ней охотно идут, я это отследила, хотя, мне кажется, быстро уходят. Но, может, это не от ее глаз, а оттого, что она ловкая и спорая? Во всяком случае, у меня появилась подружка-торгашка. Совсем неведомый мне мир. Прямо хочется сказать: «Здравствуй, племя молодое, незнакомое». Естественно, «молодое» я зачеркиваю. Она старше меня лет на пять или десять. Я плохо в этом разбираюсь. Ее зовут Раиса. Я не люблю это имя. Мне оно невкусно, оно слипается гласными, а согласные, супротив закону алфавита, просто отваливаются друг от друга. Рая же — очень коротко. Не могу понять, почему ни Тая, ни Мая, ни Оля, ни Ада не вызывают во мне мгновенной сжатости во рту, как от кислого яблока. Поэтому я зову ее Раечка. И немножко дольше, чем нужно, качусь на нежном «е».
Вот она шкандыбает через улицу, моя писательница. Ботинки у нее — на все сезоны. Она носит их от первых осенних дождей до последних майских. Зимой из ботинок торчат толстые козьи носки. Она их купила наверняка тут же, рядом, у деревенских старух. Судя по припаданию на левую ногу, она не далекий ходок. Сама ее привадила, сама же и злюсь. У меня дорогой товар. Иногда я жульничаю и продаю ей запечатанный сыр с маленькой скидкой. И она уже стала направлять ко мне клиентов за «дешевым». Приходится сочинять истории про товар, который пришел до, а другой — после… Меня это уже напрягает. Писательница в козьих носках мне никто и звать никак. Я не богадельня, не собес, не Фонд Сороса. Как автор она подарила мне книжку: по-моему, плохая. Я не знаю, почему человека надо называть забутыкой. Я согласна узнать что-то про мир забутык, наверное, они не хуже меня, но ее забутыки — чистые люди, а название не значит ничего особенного. Просто ей, видимо, легче, ходя в мальчиковых ботинках, рассказывать про людей, обзывая их забутыками. Хотя я точно знаю: забутыкость есть! Я забутыка, когда химичу с ценой, но ведь у меня при этом случаются интересные вещи, о которых писательница моя ни сном ни духом. У меня, к примеру, когда я забутыка, совсем другие руки. Я беру ее копейки за сыр другими пальцами, они у меня в тот момент длинные, и в них светятся косточки фаланг. Причем не просто светятся — они еще и потрескивают, и я, забутыка, их слышу. Я — полная забутыка, но моя шлендра, на которую сейчас газует «рафик», забутык не знает. Она придумала только слово и купила на свое «ноу-хау» козьи носки. Но сути его она не чувствует. Я жду ее в своей каморке — сейчас светелке, потому что, когда приходит она, я забутыка — и у меня начинают разговаривать банки с пивом. Самые болтливые — наши, зато всегда молчит пиво «Козел». Однажды я его спросила: «У тебя есть точка зрения на жизнь?» Козел сказал, что он не дурей других, но его нужно переименовать. Ибо точка зрения козла, даже умная точка зрения, в расчет не берется. Я спросила, как бы он хотел называться, Козел ответил: «Ленин», вот какая жизнь, полная ленинизма, у забутык.
Тут она вошла, моя литература, и сказала, что купит сока, желательно грейпфрутового, потому что у
нее давление. Я смотрю на пальцы. Они подтягиваются в длине, а фалангочки треск-писк, писк-треск. Я беру с литературы на два рубля меньше. Я снова говорю ей про старый завоз, который был до того…— Вы могли бы, Раечка, меня и обмануть, — нежно говорит писательница, — но у вас высокий порог чести.
«Задница, — отвечаю я ей мысленно, — с высоким порогом. А я просто дурю тебя в другую сторону».
Потом мы говорим как люди, и она жалуется на боль в колене. Я стряхиваю забутычные пальцы и говорю «кыш» банкам. Мы треплемся о житейском, о войне в Югославии. Это моя больная тема, мальчишки мои вполне могут успеть на это безобразие, о котором мечтает маслянистый депутат Бабурин. Я бы подарила ему остров, какой-нибудь Ньюфаундленд или Сахалин, нет, лучше Капри, только чтоб он замолк навсегда. Моя покупательница говорит, что у нее нет личных страхов, так как нет ни детей, ни мужа. Я думаю, как это правильно, что у нее их нет. Мне не хватило бы денег откупать у армии еще и ее мальчишек.
Тут-то и пришла Саша.
— Я за джином, — сказала она с порога.
Она смотрит на нас — литература. Глаза у нее мелковатые для просторного, как степь, лица, но в них такая пронзительность, которую я ощущаю уколом, а Саша ознобом: я замечаю ее поеживание. Я получаю деньги за брусочек сыра и говорю покупательнице, что всегда ей рада.
— Фу! — говорит потом Саша. — Тебе не противно так врать?
— А тебе не противно учить идиотов?
— Я учу. В этом деле всегда есть толика надежды. Ты же просто обслуживаешь противных людей…
— Не только, — отвечаю я.
— Кто ж спорит?
Саша нервна. Я знаю это ее состояние. У нее сморщивается лицо, оно делается острым и как бы сбегается к носу. Если учесть, что человеческий нос — не самое удачное Божье творение, то нос, к которому прибежавшие за помощью глаза и щеки притулились близко и виновато, выглядит совсем неважно. У Саши сейчас лицо пнутой собаки. Я так и спрашиваю:
— Кто тебе наподдал?
— Боюсь войны, — отвечает она. — Боюсь оказаться с Алешкой на разных половинках. Маразм-то крепчает.
Я ей не верю. Говорит не то, а главное, Сашка добра и деликатна и не станет бить другого там, где у него перелом. Это ведь моя проблема — война и мальчики. Спроси меня, и я скажу: да, согласна жить на Венере, не то что на другой половинке, только бы их не поставили под ружье. Ведь случись война, какие деньги могут спасти детей? Саша знает, что я на этой проблеме свихнула себе и мозги, и шею, но сейчас она как бы забыла об этом. Она говорит, не помня меня, а значит, случилось что-то другое. Я предлагаю ей сесть на ящик из-под мороженого. Она садится, поджав ноги и сцепив руки. Очень собачий у нее вид. Этакая выброшенная на помойку такса.
— Я тебя знаю сто лет, — говорю я ей. — Войну ты уже победила. Что у тебя на самом деле?
— Еще не знаю, — отвечает она. — Но что-то скверное.
— Здоровье? — пугаюсь я.
— Это все-таки связано с Алешей, но я еще не пойму…
Она мне так ничего и не сказала. Когда дело касается детей, с нами со всеми — я имею в виду и себя, и Ольгу, и Сашу — происходит сдвиг по фазе. И я рассказываю Саше, в какой панике была недавно Ольга.
— Ты же знаешь, — говорю я, — Катька ее уже засиделась. Двадцать шесть — это уже критическое время. И тут Ольга замечает: кто-то есть, а Катька как партизан. Но ведь Ольга у нас Эльза Кох: надо щипчиками — возьмет и щипчики. Оказался трусоватый женатик, из тех, которым нужна честная, а значит, молчащая барышня. Уж не знаю, чем кончилось, но Ольга сказала, что член она кавалеру перевяжет суровой ниткой.
Саша слушает вполуха.
— Она хорошенькая, Катька? — спрашивает.
— Все такая же. С пасхальной открытки. Губки изюмом.
— Я помню, — сказала она тихим пожухлым голосом. Бедная, бедная такса.
Что же тебя так вздрючило, подруга? И уходила Саша так же сгорбленно, как сидела. Я не выдержала и позвонила Ольге.
Я у Марка и отключила мобильник. Я смотрю, как он двигается по захламленной мастерской, такой гибкий, пластичный. Понятия не имела, что мне могут нравиться в мужчине извивы тела. Масса, мощь — да, тут же совсем другое. Тростник. И я еще не знаю, мыслящий ли. Он буже меня в плечах, про его попку даже не скажешь, что она есть. Штаны не облегают ничего. Ни спереди, ни сзади. Но вот он идет из одного угла в другой, такой весь не телесный, и вся моя физика криком кричит. Такого, пожалуй, со мной не было, а я не раз после развода выходила в открытый космос в поисках объекта для столкновения. Он сел рядом на диванный валик, и я вижу оторванную пуговичку на рубашке и просвет в его белую безволосую грудь.