Новый Мир. № 12, 2000
Шрифт:
Положение украинской культуры к началу перестройки мне кажется более драматичным, чем, скажем, положение грузинской культуры или эстонской. Здесь я просто констатирую: за украинской творческой интеллигенцией пригляд был гораздо жестче. Скажем, было грузинское кино, было прибалтийское, украинского фактически не было. Самую точную формулировку положения украинского писателя, пишущего на родном языке, мне популярно и доступно объяснили в семидесятые годы киевские коллеги: «Когда у вас в Москве писателям подстригают ногти, у нас отрубают пальцы». Нет, писать украинцам конечно же разрешали, но — в рамках. И очень даже в рамках. Я помню, скольких трудов стоило издательству «Молодая гвардия» сломить сопротивление украинских идеологических чиновников, чтобы напечатать на русском языке повесть Владимира Дрозда «Ирий», вещь в идеологическом отношении достаточно невинную (особенно рядом с тогдашними переводами армянской или литовской литературы). Единственным ее грехом была талантливость этой озорной лиричной «химеричной» прозы. На живое в украинской литературе у «присматривающих» нюх был особый. Нет, вполне можно было издавать украинскую классику,
Горько говорить, но, скажем, в семидесятые — начале восьмидесятых подцензурная (другой мы не знаем до сих пор) украинская литература не смогла предложить нам событий, равных, скажем, прозе Гранта Матевосяна, Чабуа Амирэджиби, Тимура Пулатова (в молодости) или Мати Унта.
Но внешний гнет — это только половина проблемы. Вторая половина, на мой взгляд более сложная и серьезная, — это характер внутренних глубинных взаимосвязей украинской и русской литератур. Русскую литературу всегда питала и питает «украинская ментальность», и наоборот. Попробуйте выделить украинскую составляющую из художнического мироощущения Гоголя или Короленко. Или перечитайте пушкинскую «Полтаву», — думаю, вы согласитесь, что по характеру обращения автора с реалиями украинской истории, культуры, быта, обращения интимного, почти домашнего, эта поэма гораздо ближе к «Капитанской дочке», нежели к «маленьким трагедиям».
Да, грустно, что начатое Тарасом Шевченко и блистательно продолженное Лесей Украинкой было насильственно прервано. Что на протяжении чуть ли не всего нашего века вместо украинской культуры разрешалось и поощрялось властями некое бутафорское, кукольное действо, украшенное украинскими национальными орнаментами. Но это вовсе не отменяет того факта, что русская культура, в частности литература, во многом выросла и из украинской культуры.
Украинский вопрос для России — это вопрос самой России. Лично мне, как воспитаннику Российской империи, хоть и в ее позднейшем советском изводе, близка формулировка философа В. В. Зеньковского: «Собственно Россия в Новом времени и началась после объединения Московского царства с Украиной. И так было до конца этого тысячелетия. Россия и Украина — две половины одного целого. Во всех отношениях, а в культурном — особо».
То, о чем говорит в своем эссе Клех, не предполагает, что на смену насильственной ассимиляции должно прийти некое противостояние. Есть другой путь, органичный и плодотворный. Путь взаимного культурного обогащения через свободное развитие всего, что заложено в культурных ментальностях наших народов. Это путь к полноте, полнокровности, универсальности нашей — во многом общей — культуры.
Вот такое сравнение (именно сравнение — не противопоставление): в советские времена прозу и стихи киргизов, азербайджанцев, узбеков, эстонцев мы читали еще и как свою прозу. Как «свою переводную». Хотя и Мар Байджиев, и Нодар Думбадзе, и Энн Ветемаа формально могли оказаться в нашем читательском восприятии в одном ряду с переводной прозой Ежи Ставиньского, Андре Моруа или Кобо Абэ. Оказалось же, что общность исторической судьбы играет гораздо большую роль, чем нам виделось, и, соответственно, меньшую, чем принято считать, роль играют собственно национальные различия. А теперь вставьте в этот контекст украинскую или белорусскую литературу, которые изначально — наше «культурное подсознание», наш язык, наша национальная психология. Украинская культура никогда не была отростком русской, она всегда была одним из корней русской литературы.
Я уверен, что ставить украинский вопрос только как национальный, только как вопрос взаимоотношений с другим государством, другой культурой бесперспективно, это значит недопонимать его сложность. И главное достоинство эссеистики Клеха я вижу в осознании им сложности и многомерности ситуации.
Другой (и как я понимаю, более популярный сегодня у украинской интеллигенции) подход к этой проблеме демонстрирует коллега Клеха, его сосед по «Крымскому клубу» Юрий Андрухович (http//www.liter.net/=/Andrukhovich/index.htm). Имя пока еще мало знакомое нашему читателю, поэтому краткая справка: Юрий Андрухович — один из лидеров «новой волны» в украинской литературе; поэт, прозаик, эссеист; автор романа «Рекреации», воспринятого критикой как манифест нового литературного поколения Украины. На сайте отмечается десятилетие со времени выхода этого романа в свет. Дата совпала с переводом романа на русский язык. Текст «Рекреаций» доступен теперь и нашему «бумажному» читателю («Дружба народов», 2000, № 4); адрес романа в Интернете: /magazine/druzhba/n4-20/andr.htm.
Это действительно яркая, талантливая, острая, но отчасти и больная, на мой взгляд, вещь. Несмотря на «молодежную оснастку», сказавшуюся и в выборе сюжета и материала и в стилистике, совмещающей приемы лирико-исповедального, ироничного и фантасмагоричного повествования, роман обращает читателя к серьезнейшим вопросам нынешнего становления Украины и места новой украинской интеллигенции в этом становлении.
В романе описывается некий праздник Возрождающегося Духа, на который со всей Украины съезжается ее творческая элита и новая украинская молодежь. Герои романа — четверо молодых, но уже знаменитых на родине поэтов, пятый персонаж — жена одного из них. Повествование представляет собой хронику праздника — день и вечер накануне, пронизанные атмосферой ожидания чего-то грандиозного, затем — переживаемая героями врозь пьяная, разгульная, с массой
приключений ночь. И наконец, утро: рассвет и некая «праздничная» акция (о ней — чуть ниже), описание которой становится финалом повести. В способах изображения праздника, его карнавальной атмосферы очень многое отсылает нас и к «Фиесте» Хемингуэя, и к культурному мифу о Вудстоке. Повествование ведется в виде прямых монологов и в форме не собственно прямой речи от лица основных персонажей. С первых же абзацев в их голосах звучит некая ликующая нота упоения самим фактом:а) возрождения украинского языка и украинской культуры (Возрождающегося национального Духа),
б) тем обстоятельством, что именно им, четырем молодым, но уже прославленным поэтам, выпала судьба как бы персонифицировать собой не только этот праздник, но чуть ли и не сам Возрождающийся Дух. «Да, Хомский, именно так, — длинный и широкий серый плащ, недельная щетина на подбородке (бродвейский стиль), волосы на затылке убраны в хвост, темные очки образца 65-го года, шляпа, да-да, путешественник, рок-звезда, поэт и музыкант Хомский, для друзей просто Хома, неунывающий сукин сын собственной персоной осчастливливает провинциальный Чертополь своим визитом», — так во внутреннем монологе представляется первый из героев.
А вот второй: «Надежда украинской поэзии, Мартофляк Ростислав, тридцатилетний безработный, отец двоих детей… склонный к полноте и алкоголю, пьяница и бабник, любящий отец. Популярный общественный деятель…»
И так далее. «…ребята они талантливые, честные. Непродажные, цвет нации, дети нового времени, тридцатилетние поэты».
Вот эта некая доля самоупоения героев своей славой и своей «украинскостью», эта игра в национальное, сразу же отодвигает читателя от непосредственного проживания праздника, погружая его в авторскую рефлексию по поводу праздника. А это не одно и то же. Сам «Возрождающийся Дух» (дух национальной украинской культуры) дан здесь в качестве объекта, а не субъекта повествования и уже поэтому неизбежно вступает в противоречие с декларируемым автором национальным пафосом повести.
Перед нами праздник «украинского Духа», как бы увиденный и пережитый не изнутри, а извне, с точки зрения некоего «усредненного европейца», с точки зрения неких «общеевропейских культурных стандартов». В «Рекреациях» нет того идеального совмещения, которое было в гоголевской «Ночи перед Рождеством», густо, почти украинским орнаментом написанной и при этом передающей сам дух карнавала. Я сейчас сравниваю не таланты Андруховича и Гоголя, я говорю о выборе точек обзора: Гоголь изначально писал украинскую деревню, украинскую легенду изнутри, самим духом этой легенды, явленной в повести характером чувствования и ее героев, и самого автора. Здесь-то и живет украинский дух повести, а не только и не столько в изображении черевичек и галушек. У Андруховича же — взгляд из, если можно так выразиться, «общеевропейской» литературной традиции, и потому так явно грешит его проза некой внутренней отстраненностью, а иногда и естествоиспытательским, чуть ли не этнографическим пафосом при изображении собственно «украинского духа». Спасает автора только задор, с которым он лепит свой вариант украинского европейца, вот тут, в этом запале, его простодушии и истовости, как ни странно, есть и сила, и художественная убедительность. Только, боюсь, такой эффект автором не просчитывался.
Ну и уж неизбежно, просто по логике выбранного автором «национального дискурса» появляется в романе, точнее, распирает его изнутри вполне предсказуемая идеологическая схема. Праздник Возрождающегося Духа, который изображает автор, — это праздник не только во имя объединения и созидания, но и праздник как некий акт противостояния. Противостояния «системе». Но если один член оппозиции фактически назван (Возрождающийся национальный Дух Украины), то второй в этом ряду неизбежно просчитывается не просто как «советский тоталитаризм», но как подразумеваемый «мир советских москалей», то есть русских. Правомерно ли вот это противопоставление? На первый взгляд, то есть если пользоваться инструментарием Андруховича, да, разумеется — «национальный дискурс» как раз и предполагает перенесение всей сложности исторических вопросов в незатейливую схемку национальных противостояний (как бы ни надували щеки идеологи национализма, мистическая емкость их метафор остается вполне дебильной). А в ситуации с Украиной искус пойти этим путем особенно велик — уж тут советская власть постаралась: сознательное трехлетнее вымаривание Украины голодом при Сталине — исторический факт. Так же как и планомерный отстрел украинской интеллигенции в тридцатые годы именно как «украинской» (власть этого и не скрывала, называя вину репрессируемых «украинским национализмом»). Список подобных преступлений можно продолжать еще очень долго. Страшные исторические реалии стоят за эпизодом ночного паломничества одного из героев романа на родину своих дедов, в западноукраинское местечко, уничтоженное советскими карателями, — героя в его путешествии сопровождает голос деда: «Два года, ну, может, немного меньше, год или полтора, они возили по старой дороге людей из Чертопольской тюрьмы. Там, Гриц, если не соврать, под каждым деревом убитые лежали. Такого леса, другого, нет, наверно, в целом мире».
Забывать подобные вещи мы не имеем права. Так же как не имеем права отворачиваться от поиска подлинных причин этих событий, сводя их содержание к вопросам национальных противостояний. Я понимаю, что так проще, так удобнее. И есть железная закономерность в появлении националистической «патриотической» риторики у политических движений и партий, как раз и унаследовавших «советский дух»… Вслед за Андруховичем, вступив в этот «национально-политический дискурс» его романа, я, например, должен был бы признавать свою вину, вину русского за совершенные преступления против Украины и украинской культуры. Но видит Бог, нет на нас этой вины. Русскую или еврейскую интеллигенцию отстреливали точно так же. Для тех сил, которые глумились над украинской культурой, точно таким же врагом была любая национальная культура.