Новый Мир. № 2, 2002
Шрифт:
Впрочем, довольно о методологии, хотя, как мы увидим ниже, она отчасти влияет на конфигурацию отобранных для рассмотрения фактов и способов их упорядочения. Как и у всякого хорошего историка, азарт у Зорина прежде всего фактологический, а лишь затем концептуальный. Читатель обнаружит в книге множество незнакомых ему обстоятельств, а факты, ему известные, окажутся связанными в цепочки, о существовании которых он едва ли подозревал.
Книга состоит из десяти глав. Они являют собой ряд очерков, связанных между собою общностью подхода и проблематики и лишь отчасти преемственностью рассматриваемых в них этапов культурно-политической эволюции. Во всяком случае, «Кормя двуглавого орла…» отнюдь не содержит полного описания диеты этого существа за последнюю треть XVIII и первую треть XIX века — имею в виду не только описание динамики общественной мысли за этот период, но и более узкую область истории государственной идеологии. Некоторое стремление к полноте охвата в книге имеется, не случайно автор оговаривает, что он сознательно опускает «недолгое царствование Павла I» [23] ,
23
Причины этого опущения не слишком убедительны. Согласно Зорину, «император менял свои ориентиры настолько стремительно, что никакого продуктивного диалога с общественным мнением и художественной практикой попросту не могло возникнуть. Тем самым не появлялось и устойчивых моделей, значимых для последующих эпох». Оба тезиса спорны. Например, столь характерное для Павла мистериальное понимание царства создало значимую модель, нашло выражение в художественной практике (и в церемонии коронации, и, скажем, в посвященной ей оде Петрова) и было предметом диалога с обществом, о плодотворности которого лучше не думать.
Первая глава посвящена «греческому проекту» Екатерины II и соответствующей тематике в русской оде первых двух десятилетий Екатерининского царствования. Автор прослеживает развитие политических идей Екатерины и Потемкина, связанных с «восстановлением» греческого царства (в частности, влияние на Екатерину Вольтера, ненавидевшего Турцию как анклав ориентализма в Европе и надеявшегося, что философ на троне восстановит просвещенное единство европейской культуры). Параллельно с этим идеологическим развитием анализируются те риторические стратегии, которые вырабатывала русская торжественная ода, усваивая России греческое наследие. Зорин убедительно показывает, как первоначальная апроприация, основывавшаяся на единстве веры (тема, определявшая пафос од М. Хераскова, С. Домашнева и В. Петрова в начале войны с Портой в 1768 году), сплетается затем с иной, обращающейся к античному материалу. Особенно ярко это проявляется в одическом творчестве Петрова — его Зорин разбирает с подчеркнутой тщательностью и глубиной. Развивая высказанные в книге мысли, я бы полагал, что античная мотивика «греческого проекта» призвана присвоить России не только античность как таковую, но и самую колыбель просвещения: благодаря ей Россия предстает не только как часть Европы (постоянное стремление Екатерины), но и как мать (или на крайний случай — тетка) всей европейской цивилизации.
Анализ оды Петрова «На заключение с Оттоманскою Портою мира» 1775 года, занимающий вторую главу, принадлежит к безусловным удачам. Концептуальной рамкой для этого анализа служит противопоставление доктрины европейского равновесия сил и планов построения европейской конфедерации, восходящих к Сюлли и трансформировавшихся у аббата Сен-Пьера и Руссо. Петров был несомненно знаком с этими идеями. По верной мысли Зорина, система баланса сил была неприемлема для Петрова не столько в силу моральных соображений, как для Руссо, сколько в силу того, что на ней основывалась антирусская политика ряда европейских держав (в первую очередь Франции), видевших в России угрозу политической стабильности. Существенно, что агенты антирусской политики изображаются у Петрова как тайные враги, повинные одновременно в магии, авантюризме, шарлатанстве, жажде наживы и секретном прозелитизме. Благодаря Петрову в русской политической мифологии появляется зловещая фигура масона, строящего козни против Российской державы. Эта тема была в дальнейшем подхвачена самой Екатериной в ее антимасонских комедиях, она была актуальна для ее восприятия Французской революции, и с ней связано частичное изменение внутренней политики в последние годы славного царствования. Вместе с тем появление фигуры тайного врага отечества создавало почву для развивающегося представления о теле нации, необходимом компоненте национальной идеологии, приходящей на смену просвещенческой парадигме.
Третья глава «Эдем в Тавриде. „Крымский миф“ в русской культуре 1780 — 1790-х годов» возвращается к темам первой главы. Предлагаемая здесь интерпретация крымского мифа и его поэтических манифестаций оригинальна, нова и увлекательна. Крым становится той землей обетованной, на которой Екатерина и Потемкин создают и русскую Элладу (собственную античность), и скифское прошлое, и русское ориенталистическое пространство, противопоставленное по своим райским атрибутам балтийским завоеваниям Петра. Замечу только, что райская мотивика, которую Зорин считает «непременным атрибутом имперских утопий», слишком многофункциональна для столь однозначной связи; в частности, называть свои резиденции раем могли владетели, не имевшие никаких имперских амбиций [24] .
24
Говоря о роли райской темы в русской культуре XVIII века, стоило бы вспомнить книгу Стивена Бера: Stephen L. Baehr. The Paradise Myth in Eighteenth-Century Russia. Utopian Patterns in Early Secular Russian Literature and Culture. Stanford, Stanford Univ. Press, 1991.
Четвертая глава «Эдем в Таврическом саду. Последний проект Потемкина» производит, на мой взгляд, несколько невнятное впечатление. Автор довольно подробно пишет о разнообразных и нередко противоречивых планах князя Таврического в последние два года его жизни. «Восточная система»
Потемкина, отчасти осуществившись, перестала быть актуальной, и теряющий влияние вельможа искал нового проекта; он должен был, с одной стороны, решать новые политические задачи, встававшие перед Российской империей, а с другой — придавать этому решению форму глобального замысла, создававшего пространство, необходимое для собственных амбиций светлейшего. Этот замысел, согласно которому «основой грядущего единства народов» Российской империи должно было стать «славянское братство», Зорин называет «западной системой».Грандиозный потемкинский праздник 1791 года, подробно разбираемый в монографии, несомненно был связан с данными поисками. Украинская тема (важнейшая для «славянофильского» проекта Потемкина) в этом имперском апофеозе присутствовала зримо и выраженно. До какой степени она была частью более обширного панславянского проекта, остается неясным. Зорин полагает, что Державин, описавший по заказу Потемкина это торжество, не обладал ни кругозором политического мыслителя, ни интимным знакомством с динамикой потемкинских планов и просто не уловил той скрытой программы, которая присутствовала в сценарии празднества. Петров, напротив, этот сценарий эксплицировал, и именно в качестве такой экспликации рассматриваются в книге его оды «На взятие Очакова» и «На присоединение польских областей к России»; в них панславянская парадигма присутствует достаточно отчетливо.
Я не нашел в исследовании убедительных доказательств того, что петровская концептуализация прямо воплощала замыслы Потемкина. Даже соглашаясь с той сравнительной оценкой, которую автор дает Державину и Петрову как политическим мыслителям, я не могу не отметить, что сценарий потемкинского праздника создавал (похоже, вполне осознанно) возможности для разных интерпретаций. Державин мог быть не столь чувствителен к потемкинским прожектам, как Петров, но он, видимо, был вполне в курсе того, как они воспринимались Екатериной, для которой панславянская парадигма, во всяком случае в части, касающейся России и Польши, осталась совершенно чужда.
Не это, однако, самое существенное. Хотя автор уделяет много внимания интерпретации державинского описания празднества в сопоставлении с другими отчетами об этом событии, четкой реконструкции утверждаемой Державиным идеологической системы так и не дается (и это заставляет читателя недоумевать, зачем разбирать многочисленные детали, так и не вписавшиеся в общую картину). Для од Петрова такая реконструкция осуществлена, но общий дискурсивный контекст петровского «славянофильства» остается неясным. И вовсе неясной остается дальнейшая судьба тех идей, которые предположительно впервые показались на свет в анализируемых одах «карманного стихотворца». Заканчивая главу разбором стихов 1793 года, автор переносится затем сразу к событиям 1806–1807 годов, опуская и Павловское царствование, и «дней Александровых прекрасное начало». Между тем консервативная оппозиция начинает выстраивать свою идеологию именно в этот выпавший из рассмотрения период.
Следующие пять глав составляют, по существу, вторую часть книги, не связанную непосредственно с очерками первой части. В пятой главе «Народная война. События Смутного времени в русской литературе 1806–1807 годов» рассматривается начальный этап формирования национального мифа. Анализируются основные его составляющие: сплочение нации для спасения Отечества, ее приверженность монархической легитимности (избрание Михаила Романова), жертвенность вождей (Пожарского, Минина, Гермогена), объединение сословий, враждебность европейской цивилизации, форпостом которой оказываются злонамеренные поляки. Национальный миф создается в существенной мере в оппозиции к политике, проводившейся Александром. Центром оппозиции оказывается А. С. Шишков, встречающий поддержку при дворе Марии Федоровны и находящий единомышленников в Державине, Ширинском-Шихматове и других.
Описанный этап формирования национальной идеологии был связан с ожиданием великого столкновения между сохранившей веру и добродетель Россией — и Францией, в своей нравственной деградации подчинившейся апокалиптическому зверю Наполеону. События, однако, развивались другим путем. Тильзитский мир и возвышение М. М. Сперанского положили предел надеждам консервативной партии; ее идеологи вынуждены были оставаться в оппозиции, дожидаясь своего часа.
Этот момент, впрочем, пришел сравнительно скоро, так что метафорический запас, накопленный в этот период, был использован в полной мере. Прежде, однако, он обогатился еще одним элементом, уже известным из предшествующего изложения. Шестая глава монографии посвящена опале Сперанского, и центральным концептом для нее служит мифология измены, тот нарратив всемирного антирусского и антиправославного заговора, который сообщает национальной консолидации необходимую точку отталкивания. Точка отталкивания является в фигуре предателя-врага как чужеродного члена, проникшего в народное тело. Именно в этой роли оказывается, как блестяще демонстрирует Зорин, опальный государственный секретарь. Мстительный интриган-предатель становится в это же время и популярным литературным персонажем (в драмах Л. Н. Неваховича и А. А. Шаховского), так что националистическая парадигма приобретает законченные очертания и в политической практике, и в литературном дискурсе.
Ее развертывание в годы Отечественной войны 1812 года рассматривается в седьмой главе. Речь в ней идет об интерпретациях целей и задач этой войны, предложенных А. С. Шишковым и митрополитом Филаретом (Дроздовым). Шишков, назначенный на должность государственного секретаря на смену Сперанскому, наполнял манифесты, писавшиеся им для императора, той самой риторикой национального мифа, которая была отработана в 1806–1807 годах; именно ее и востребует Александр, назначая Шишкова государственным секретарем (о позиции митрополита Филарета скажу немного позже).