Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Новый мир. № 6, 2003

Журнал «Новый мир»

Шрифт:

Жемойтелите, например, берет за основу сюжет, напоминающий скорее триллер, но развлечь читателя — отнюдь не главная ее задача. «Аисты» — жуткий рассказ. Жемойтелите показывает изуродованные до абсурда человеческие отношения; она сравнивает своих персонажей с животными, лишенными человеческой сущности. Потрясающе описывает Жемойтелите любовную сцену: «…внутри машина была набита до отказа чем-то живым, ползающим по стеклу подобно улитке… ползающее по стеклу было массой голого тела». Единственным человеком, который способен мыслить, переживать, страдать, оказывается женщина-убийца — Оксана, которая убила, находясь почти в беспамятстве, своего мужа и его любовницу. Самое страшное, что окружающие вовсе не осуждают, а, наоборот, успокаивают и даже оправдывают ее (в том числе ее следующий муж — бывший муж убитой женщины, знающий о происшедшем). Но несмотря на это Оксана не может простить себе содеянное. Она спрашивает себя: «Что предпочтительней — суд мирской или суд Божий?» Вопрос этот, безусловно, один из самых актуальных сегодня. Достаточно посмотреть, например, программу «Окна», чтобы убедиться в чудовищной потребности современного человека

поиграть в людской суд, готовый оправдать что угодно, и в совершенном непонимании того, что существуют некие высшие ценности. Жутко смотреть, как далеко заходит эта игра. Кажется, что напрочь утрачен истинный смысл таких понятий, как «жизнь», «смерть», «любовь», «долг», «совесть». И недаром Жемойтелите, едва введя в свое повествование тему любви, показывает, как приземляется и опошляется это чувство. Страшно звучат в конце рассказа слова Оксаниного мужа: «А там, глядишь, обживемся и заведем козу».

Что же касается Халикова, любовь в его творчестве… Но дадим лучше слово его герою: «Впрочем, странная это была любовь. Как только я оставлял после смены автостоянку, кажется, я забывал и про Лаису». Дело в том, что Халиков создает свой, совершенно особый мир, очень похожий и одновременно совсем не похожий на окружающую нас реальность. Необычно мироощущение главного героя: с одной стороны, все мироздание умещается в пределах крошечного пространства — автостоянки; с другой — существует четкая граница, за которой начинается совсем другая, обычная жизнь. Но как раз эта «обычная» жизнь Халикова не интересует. Ему важно создать абсолютно самодостаточную модель мира, в котором все, начиная с самой незначительной детали и кончая переживаниями главного героя, ценно само по себе. В отрывке, который напечатан в сборнике, Халиков рассказывает о чувствах своего героя к женщине-проститутке, это не похоже ни на любовь-катарсис Раскольникова к Сонечке, ни на блоковскую «Незнакомку», пронизанную идеей вечной женственности. Халиков упивается описанием эротических сцен, он называет любовью чувства, которые бы любой психолог охарактеризовал как страсть или влечение (что весьма характерно для массового искусства). Но Халикова не волнуют привычные понятия: это его мир, абсолютно свободный, живущий в своем ритме и по своим правилам.

Конечно, есть над чем поработать и Жемойтелите, и Халикову. Первая — слишком уж не доверяет вкусу читателя, считая необходимым расшифровывать и без того понятные вещи; примитивными кажутся некоторые проводимые ею параллели (аисты — дети). У Халикова — много повторов в описаниях, а его страсть к анатомизму порой раздражает.

Легкочитаемыми стремятся сделать свои произведения не только прозаики, но критики и публицисты. Лучшее, что напечатано в этом разделе, — эссе Датновой «Возвращение на кухню». Размышляя о детской литературе, она ставит важнейшие проблемы и вопросы: что, собственно, интересует юных читателей? (И тут же ответ: «Даже совсем юный читатель хочет видеть в книжке СВОЕ время».) Не запутаются ли дети в том, что такое настоящая литература, наслаждаясь детскими ужастиками и любовными романами? Какова судьба советской литературы для детей? Почему издательства не торопятся издавать «новую детскую литературу, качественную и интересную»? — и т. д. и т. п. Конечно, можно поспорить с некоторыми ее выводами (к тому же порой кажется, что эссе написано лет пять назад, сейчас «новая детская литература» издается больше), но общий настрой статьи, да и сама тема, которой критики так мало уделяют внимания, безусловно, радуют.

Теперь о падениях. Совсем не порадовал раздел «Поэзия». Единственный, пожалуй, автор из всех представленных, кого можно выделить, — это Лев Болдов. Его стихи хороши прежде всего мастерством. Ничего нового он нам не открывает, но пишет убедительно. Самое запоминающееся стихотворение из пяти, представленных в книге, — «Когда спят города, позабыв про дневные бои» (о любви). Болдов показывает, как затихшие «дневные бои» постепенно переселяются в душу поэта. Он изображает постепенно разгорающийся в ночи бой, который начинается с блуждающих позывных, переходящих сначала в бой сердца, потом — в натиск стен, превращающихся в «ночную завесу», которую «бомбят мои точки-тире», и кончается невыносимым треском тишины («Но в наушниках — ночь. В них сверчками трещит тишина»). Рефрен «Я бессонный радист. Я тебя вызываю. Прием!» с каждым разом звучит все сильнее и сильнее.

Довольно смешно и наивно выглядят на этом фоне стихи поэтесс, читая которых по-настоящему мучаешься одной-единственной мыслью: что останется от их «поэзии», когда они найдут своего суженого? Да и с «мужскими» — весьма немногочисленными — стихами дела обстоят не лучше: какие-то они… «женские», что ли. Бессмысленное нагромождение слов, какая-то размытость, недосказанность, режущая слух, попытки поднять быт на уровень бытия — все это характерно для современной поэзии и литературы в целом. Чего стоят, например, стихи Олега Мошникова. Куда более достойно смотрятся на этом фоне тексты Нины Шуруповой и Елены Есаевой, которые с юмором пишут о женских проблемах. Даже история с искусственным членом, который не могут поделить между собой две подруги, — комична и одновременно грустна, в чем-то даже трагична (Шурупова, «Женечка»).

Думается, что одна из причин такого положения дел — последствия постмодернизма. Конечно, с одной стороны — постмодернизм подарил молодому поколению писателей свободу в обращении с формой, стилем, темой, но с другой — свобода, как это всегда и бывает, нередко приводит к распущенности, примеры которой мы находим и в «Прологе» (упомянутые тексты Абузярова и Свириденкова и проч.). Безусловно, это уже не просто игра с формой, авторы задумываются над тем, как бы наполнить ее содержанием, идеями, но эти попытки оказываются весьма поверхностными. Писатели и поэты не утруждают себя глубокими размышлениями о том, о чем пишут. Особенно заметно это в романе Букши «Эрнст и Анна», занимающем совершенно незаслуженно

сто с лишним страниц. Конечно, стиль этого произведения безупречен, но этим все исчерпывается! Стилизация под исторический роман, цитата на цитате, использование готовых сюжетов литературы и кино… Сколько можно?!

Но… «скоро пройдет», — утешаешь себя, в очередной раз перечитывая лучшее. Новый век не может не принести с собой новую литературу.

Дарья РУДАНОВСКАЯ.

Комментарий к кустарнику

Александр Кушнер. Кустарник. Книга новых стихов. СПб., «Пушкинский фонд», 2002, 88 стр

Вышедший не так давно «Кустарник» отделен от дебютного «Первого впечатления» ровно сорока годами — тут есть повод оглянуться: «Посмотри на кустарник, / Обнимающий склон. / Вот мой лучший напарник! / Я разросся, как он». В самом деле «разросся»: четырнадцать поэтических книг, появлявшихся неуклонно по три в каждое (если допустить крошечную хронологическую натяжку) календарное десятилетие и включающих в себя более 1100 стихотворений (это без помещавшихся в периодике и в сборниках, без адресованных детям). Число чрезвычайное, но «валовой объем» важен, понятно, не сам по себе, это показатель темпа душевной работы, непрерывности лирического процесса. «Всякое движение души у меня сопровождается выговариванием. И всякое выговаривание я хочу непременно записать. Это — инстинкт…» — признавался В. Розанов, в «Кустарнике» упомянутый. И еще из «Уединенного»: «Секрет писательства заключается в вечной и невольной музыке в душе. Если ее нет, человек может только „сделать из себя писателя“. Но он не писатель». Повинуясь внутренним императивам, художник ведет чуть ли уже не синхронную запись движения жизни, сквозь него текущей, будто стремится авторизовать, присвоить себе всю ее целиком, «Не спросив разрешенья, / Избавляя пейзаж / От головокруженья, / Созерцатель и страж…».

Этот правильный двустопный анапест (с «головокружительным», правда, в седьмой строке воспарением над метрической схемой) не звучал у Кушнера с 1975-го, со времени «Прямой речи»; чаще же всего мы его встречали в 1969-м, в «Приметах», писавшихся, признавался автор, под пастернаковским влиянием, — видимо, он охотно отдавался тогда ликующему ритму «Вакханалии»: «Сколько надо отваги, / Чтоб играть на века…» Вот и здесь, в заглавном стихотворении новой книги, подняла его та же волна: «Последи за ветвями: / Неприметно для глаз / Разгорается пламя / В нем в полуденный час…» Дальше открывается подоплека полемическая: как бы в ответ горестным блоковским анапестам — «В этот город торговли / Небеса не сойдут…» — здесь со спокойной уверенностью произносится: «Есть на что опереться / Небесам на земле. / Он бы мог разгореться / У меня на столе…» Впрочем, оканчивается стихотворение, при всей его твердой ритмической поступательности, как-то неопределенно: «Все он помнит, все видит. / С самой жаркой из книг, / Я не знаю, кто выйдет / Из него через миг». Почему, собственно, «я не знаю»?

Стоя перед горящим терновником, Моисей, когда явившийся там ему Вездесущий возложил на него известные обязанности, был этой миссией сильно смущен: «О Господи! Человек я не речистый… я тяжело говорю и косноязычен». И услышал: «Кто дал уста человеку? Кто делает немым или глухим, или зрячим, или слепым?.. Я буду при устах твоих и научу тебя, что тебе говорить». Так губами поэта движет сама поэзия, а что произнесет он, наперед ему знать и нельзя, он — как было сказано когда-то — лишь «богов оргбан живой». Поэзия суверенна, свободна, и только в силу причастности ей свободен и поэт.

Вне пространства поэзии, говорит «Кустарник», человек свободен тоже, но по-другому — просто заброшен, оставлен на себя самого.

Не спрашивай с Бога: Его в этом мире нет. Небесное царство, небесный, нездешний свет! Лишь отблески этого света даны земле. Поэтому мир и лежит в основном во зле… —

такой вот несколько гностический взгляд. И еще сказано: «Не придет к нам Мессия, не беспокойся…» В третьем стихотворении, где про часы на церковной башне, — с нервной усмешкой: «Бог приходит, как поезд на третий путь, / и стоит недолго, минуты три…» Или средь бедных селений, на дороге, явится вдруг «…привидение / В одежде рабской и снегу» — не сразу и опознаешь. (Хотя однажды слетает и совершенно беззаботное: «А с другой стороны, всюду Бог, — так живи, дыши, / Плавай, радуйся жизни и с Ним говори тайком».)

Конечно же, любая декларация — только обрывок поэтической мысли, каждый раз движущейся по-своему и свободной уйти от выставленного тезиса как угодно далеко. Но, если кто-нибудь захотел бы заняться проверкой неблагоприятной версии мироустройства, вещественные доказательства собрать в книге не трудно. Они в ее пейзажах — с ледяными дорогами, свалками железного лома и руинами античного борделя. В ее безлюдных интерьерах: гостиница, холодный павильон у моря, зимняя нежилая дача. В предметах: старый галстук, надеваемый лишь по случаю похорон, фармацевтическая инструкция с длинным перечнем побочных действий препарата, начиная с «головной боли» и «усталости» до «спутанности сознанья» и «отвращенья к жизни» включительно. «Мир особенно грустен на склоне дня: / Отмирает обида, сникает честь…» — это стихотворение «В фойе»: дверь в зал закрыта, хотя музыка и из-под нее течет и утешает. Во сне встает преграда непроницаемая: «Стена, стена — и вдоль нее идешь, идешь ты: / Какая-нибудь дверь ведь быть же в ней должна. / Как странен этот сон…» Глаза откроешь, но выхода и в самом деле нет: «То подводная лодка, то вертолет, / Помещенный с пехотой под небосвод, / То в метро какой-нибудь переход, / То обрушивается дом…» — остается лишь бессмысленно перебирать, чтобы тут же и осечься: «Тема явно не для меня, / Но что делать, все глубже тоска, сильней. / Смерть в России стоит на повестке дня — / И попробуй забудь о ней».

Поделиться с друзьями: