Нью-Йорк
Шрифт:
Когда Фернандо Вуд предложил отделить город от Союза, он выразился, может быть, резко, но его слова отразили настроение многих тогдашних ньюйоркцев. Однако через считаные недели, когда началась Гражданская война, мэр и его сторонники-ирландцы полностью изменили свой тон. С чего бы это?
Да, Юг сделал свое дело: отказался от сотрудничества с нью-йоркскими грузоперевозчиками, не стал платить по счетам и напал на форт Самтер. Но даже при этом лояльность Нью-Йорка была удивительной. В первый год он выставил свыше шестидесяти полков добровольцев. Все иммигрантские общины приняли в этом участие: немцы Маленькой Германии, Польский легион, итальянские гвардейцы-гарибальдийцы. Но всех превзошли могучие ирландские
Конечно, солдаты получали жалованье. Девяносто дней боевых действий – и домой, с наличностью в кармане: не так уж плохо для молодого безработного. Ненавидишь Англию – ударь по Югу и навреди английской торговле хлопком, выйдет совсем недурно. А те, кто мечтал однажды вернуться в Ирландию и выдворить оттуда англичан, получали хорошую военную подготовку.
Но главную роль играла ирландская гордость.
Можешь сколько угодно проклинать Англию за Великий картофельный голод, но если перебрался в Новый Свет, то обвинять больше некого и не в чем. И даже здесь, в стране безграничных возможностей, твоя семья могла очутиться в трущобах, а сам ты, отправившись на поиски работы, увидишь на двери табличку: «Ирландцам не беспокоить». Великое унижение для гордых принцев Ирландии.
Неудивительно, что они полюбили кардинала Хьюза, который отгрохал для них великолепный собор и выступил в защиту католических школ. Неудивительно, что они валом повалили в полицейские и пожарные, дабы заработать уважение и почет. Неудивительно, что они искали и предоставляли опеку в Таммани-холле. И вот теперь им выпала возможность доказать свою верность Америке и отличиться в бою. Неудивительно, что они гордо вышагивали под ирландскими знаменами.
Но это было два года назад.
Они думали: война скоро закончится. Но она не закончилась. В равной мере никто не предвидел ее ужасы. А наверное, следовало. Все большая механизация войны, появление нарезного оружия с его чудовищной поражающей силой и дальностью стрельбы, не говоря уже о безграмотности некоторых командиров, – все это собрало страшную жатву. Это была бойня. Мало того – ее фотографировали. Снимки выставлялись в газетах на всеобщее обозрение. Вскоре госпиталь Бельвью был полон искалеченных и раненых. То же самое творилось в госпитале Сестер Милосердия в Центральном парке. На улицах то и дело встречались хромоногие и калеки, и этим еще повезло.
Ибо многие не вернулись. Гарибальдийской гвардии не стало. Бравые ирландские бригады перестали существовать.
А где обещанное жалованье для семей тех, чьи сыновья и мужья еще воевали? Иным из них правительство Линкольна не платило чуть ли не год. В других случаях деньги расхищались их собственными офицерами. Палатку для записи в добровольцы у Сити-Холла давно свернули. В эти дни было не сыскать ни одного волонтера.
И Линкольн объявил призыв.
О нем-то и говорили ирландцы субботним вечером в салуне.
У Шона ушел час на проверку описи. К этому времени Гудзон уже собрался уходить. Скоро ожидался дневной бармен, и Шон поднялся к жене сказать, чтобы впустила. Затем он вышел вместе с Гудзоном.
До пресвитерианской церкви Шайло было всего около мили по Принс-стрит. Когда они шли по Бродвею мимо Сити-Холла, Шон глянул на место, где находилась вербовочная палатка. Гудзону он, конечно, не сказал, но ирония поразила его. Вот в салун явились ребята-ирландцы, жаловаться на призыв. Но стоило приступить к подготовке вольным чернокожим, которые хотели пойти добровольцами, как комиссар полиции Кеннеди заявил им: «Ради вашей собственной безопасности – прекратите сейчас же, пока вам не дали
укорот трудящиеся этого города». Нет, Шон не удивился. Услышав в салуне однажды, он, стало быть, слышал и сотню раз: «Ни в коем случае не давайте ниггеру оружие». В дальнейшем, когда сформировали не менее трех черных полков, губернатор Нью-Йорка отказался принять их.Шон задался вопросом, что думает об этом Гудзон. В салуне с ним обращались неплохо. Для посетителей он был частью меблировки. Он вроде бы знал свое место и не причинял хлопот. Но он не мог не услышать сказанное. Не кипел ли он втайне от ярости и унижения, в точности как ирландцы, когда наталкивались на презрительное отношение? Может быть. Шон не собирался выяснять. Гудзон, без сомнения, обрел источник силы и утешения в черной конгрегации церкви Шайло.
– Знаешь, что говорят им проповедники в этих черных церквях? – раскипятился однажды один портовый грузчик. – Нет, их не учат христианскому смирению и покорности! Им внушают, что после смерти Господь покарает нас, белых, за нашу жестокость и порочность!
«Кто их знает, – подумал О’Доннелл. – Может, черные проповедники окажутся правы».
Неприятность заключалась в том, что страсти вокруг негритянского населения накалялись. Не так давно в бруклинских доках вспыхнули забастовки, и компании ответили ввозом дешевой рабочей силы, то есть чернокожих. Вряд ли последние были в этом виноваты, их все равно бы не приняли в профсоюзы. Но их, разумеется, честили на все лады.
Однако это были мелочи по сравнению с Прокламацией об освобождении.
«Освободить проклятых ниггеров на Юге, чтобы они заявились сюда и заняли наши места? – вознегодовал трудовой люд Нью-Йорка. – Да их, черт побери, четыре миллиона!» Тот факт, что Линкольн до сих пор не освободил ни одного раба, оставили без внимания, но политика тех времен редко согласовывалась с реальностью. «Выходит, наши ребята воюют и гибнут за то, чтобы здесь размазывали их близких? Этому не бывать!»
Субботними вечерами в салуне войну Линкольна уже много месяцев как предавали анафеме.
А нынче долговязый и нескладный президент со своими республиканцами и богатыми дружками-аболиционистами вздумали заставить их сражаться за этих проклятых ниггеров, нравится им это или нет.
– Мы, трудовой народ, станем пушечным мясом. Но не сынки богатеев-аболиционистов! О нет! Они посылают бедняка подыхать за них – или плати и оставайся дома. Вот что делает Линкольн!
Вчера чаша терпения переполнилась. В лотерее выпало больше тысячи имен. Жеребьевка прошла довольно мирно, но к вечеру люди получили возможность сравнить имена и подвести итог. Минувшим вечером в салуне могло показаться, что каждый знал как минимум троих или четверых.
– Конал, племяш мой! – бушевал один. – У него на следующей неделе свадьба… Позорище!
– Малыш Майкл Кейси, который и кролика не подстрелит с пяти ярдов? Он и недели не протянет! – вторил сосед.
Одни бранились, другие пребывали в безмолвной ярости. В конце вечера, поднявшись в спальню к жене, Шон вынес вердикт:
– Принца Уэльского я еще мог спасти, но будь уверена, если бы нынче в салун явился Авраам Линкольн, я был бы бессилен. Его бы вздернули.
А завтра, с утра в понедельник, призыв возобновится.
Бродвей был тих, они с Гудзоном продолжали путь. Сияло солнце. Они пересекли Канал-стрит. По-прежнему никакой бучи, но Шон знал, что эта тишина мнимая. Благополучно доставив Гудзона на Принс-стрит, он сказал ему на прощание:
– Из церкви сразу же бегом в салун. А когда будешь дома, поставь на ставни брусья.
От Принс-стрит он зашагал на север. Немного погодя свернул направо, прошел квартал и зашагал по Бауэри. По пути он оставался бдительным. Людей по-прежнему было мало. На Восточной Четырнадцатой он снова свернул направо и пошел по Ирвинг-плейс в Грамерси-парк.