О Марсе и чайных чашках
Шрифт:
…Его всего, со всем его себялюбием, со всей его холодностью. Человек, который спокойно мог пытать умирающих и идти по трупам. Ничего, кроме загадок его не волновало, ничего, кроме хитроумия и безжалостного юмора — не трогало. Отношения казались ему пресными, чувства — дикими и нелогичными, любовь — грязной. Поправка: не казались, кажутся. Кажутся до сих пор. Вот он, даже сейчас, после всего, после того, как он умер и воскрес из мертвых и заставил оплакивать себя, после того, как затащил Джона на чужую планету, после того, как встречает каждое утро холодным молчанием, имеет наглость сидеть здесь и испытывать презрение…
«Самый
А ведь он, Джон Уотсон, только и делал, что отдавал вожжи своему… другу ли? Верил без раздумий, кидался в драку без вопросов, терпел без жалоб. Другой бы полюбил и поверил, Шерлок — не мог не презирать и не мог не отдаляться. Так просто. И правильно, потому что Джон знал и понимал теперь: он делал все это не из любви и восхищения. Просто так было легче. Подчиняйся приказам, солдат, не думай, левой-правой, ты ничего не решишь, этот парень разберется лучше, и он даст тебе пострелять в людей, которые — вот удача-то! — будут плохими. Или не очень хорошими. Ну, он знает, он же гений.
Ах, этот паскудный голосок в душе, эта жадность до страстей, эта боязнь ответственности — что может быть отвратительней, Джон Уотсон? Видишь, как он смотрит на тебя?.. Нет, это ты сам смотришь на себя, и смотри же, черт тебя дери, не отводи глаза, будь мужчиной хоть теперь!
Джон Уотсон смотрел на Шерлока Холмса и видел самого себя его глазами. Усталого, запутавшегося, отказавшегося от целей и призвания — страшнейший грех в мире Холмсов.
— Но ты не только это… — сказал Шерлок вслух, хрипло.
Его голос сложно было разобрать из-за респиратора, но сейчас Джону не нужно было разбирать: он знал. Потому что он видел и другое тоже.
Стремление спасти и защитить, понять и принять. Поступать «как надо» и как правильно, не потому что так делают все, а потому что это действительно хорошо. Спокойный прагматизм, достоинство и те самые стальные нервы, не растраченные даже годами жизни с Шерлоком Холмсом. Упрямство и упорство, сильная воля, цельность, неторопливый, но глубокий ум, суховатое и острое чувство юмора, умение любить и отдавать — сразу, до конца, и ненавидеть все, что плохо — с гневом и яростью всепожирающего пламени.
«Ты правда видишь меня и таким тоже?» — хотел спросить Джон, но губы не слушались.
Потому что он тоже видел Шерлока в иной его ипостаси. Видел исключительную честность, почти детскую чистоту и обиду на мир, который нелогичен, ужасен, полон гротеска и несправедливости; видел тягу к высшему порядку, редкостную организованность мыслей и чувств; видел неуверенность в себе, подпертую тысячей и тысячей вычислений; видел болезненную, убийственную верность идеям, привычкам, людям. Видел совершенное и полное отсутствие корысти, любовь к прекрасному, уважение сильных чувств, умение остро, всем телом ощущать душевную боль, как физическую, а физическую не ощущать вовсе…
Видел пронзительную ироничность и музыку, которая звучала в нем, не умолкая.
И этого всего было так много, что Джон вновь чуть было не задохнулся — на сей раз от путаницы стремлений, что, казалось, готовы были разорвать его надвое. Ему хотелось схватить Шерлока и трясти его долго-долго, вопя: «Какого черта?!» — хотя теперь Джон как раз очень хорошо
знал, какого. Потому что если Джон считал, что ему тяжело дались эти полгода с возвращения Шерлока, все это мучительное отдаление и постепенно растущая пропасть, то теперь он понимал, что он не единственный молча страдал… как ни смешно звучит это слово применительно к отношениям двух взрослых мужчин.Ему хотелось хорошенько двинуть Шерлоку в рожу. За все хорошее. За то, что он такой. За то, что он был мертв полгода и даже не извинился. За то, что он спас Джона, и миссис Хадсон, и Лестрейда, и имел наглость выглядеть при этом таким мудаком (сразу после его возвращения Джон, конечно, драться не полез: сперва был слишком рад, а потом стало стыдно бить человека, который спасал твою шкуру).
Наконец, ему хотелось схватить Шерлока в объятья и…
И в конце концов Джон поддался именно этому, третьему порыву, самому сильному и самому неописуемому.
Он схватил и прижался, мучаясь от невозможности вдохнуть запах через респиратор, от невозможности быть ближе, чуть не плача от того, каким чужим ощущаются под пальцами эти худые плечи под толстой паркой — а ведь только что же были в одной шкуре, видели друг друга насквозь, дышали вместе… Как же, ближе, коснуться, вдохнуть, притиснуть…
— Стой, стой, — пробормотал Шерлок, комкая куртку у Джона на спине. — Так нельзя, мы сейчас… мы сейчас сделаем что-нибудь… Надо по-другому.
— Что угодно… — Джон почти всхлипнул и подумал, что ему должно быть стыдно, но стыда почему-то не было, была только боль, почти физическая, от невозможности быть ближе, от невозможности соединиться.
— Дай нож, — сказал Шерлок, — который у меня в кармане.
Джон уже почти привычно достал у Шерлока из кармана раскладной нож с красной рукояткой, и детектив, неловко стянув перчатки (руки казались голубоватыми в угасающем свете андероксита), выщелкнул одно из лезвий.
— Ладонь давай, — сказал Шерлок, и сам взял его ладонь, сам снял с него перчатку; она повисла, удобно пристегнутая к парке лямкой.
Когда Шерлок полоснул ножом Джону по руке, прямо над линией жизни, Джон не удивился, только испытал облегчение: да, правильно. Так и надо. Кровь лениво выползала, черная, медленная, а боли не было — эндорфины и адреналин. Это хорошо, значит, Шерлоку тоже не будет больно, когда он…
Шерлок провел лезвием по своей ладони, глубже, а может, так же — Джон не видел. Руки встретились в воздухе сами, кажется, без участия их владельцев, и пальцы переплелись, черная кровь потекла вниз по запястьям, пятная манжеты курток. Придется отдавать в химчистку, а то прокат обратно не примет. «Как глупо», — подумал Джон или Шерлок. Кто-то из них фыркнул, а потом второй; они начали хихикать, потом расхохотались, время от времени делая паузы и со всхлипами втягивая воздух через респираторы.
— Пещера, Джон, — пробормотал Шерлок, отфыркиваясь, — она работает на символах. Из нее выходят только кровные братья, понимаешь? Хоть люди, хоть марсиане. Только марсиане обмениваются другими жидкостями.
Джон расхохотался еще сильнее.
— Боже, только не говори мне, что…
— Водой, Джон! О чем ты только думаешь?
— Теперь ты можешь не гадать, гений.
— Я никогда не гадаю.
И приступ беспричинного, но такого нужного сейчас смеха свалил их по новой.