Чтение онлайн

ЖАНРЫ

О писательстве и писателях. Собрание сочинений
Шрифт:

И попятились все назад, и закричали, хватаясь за руки друг друга: «Это колдун».

Во всяком случае «чародей», даже с преобладающими добрыми намерениями, так сказать, «колдует с филантропическим образом мыслей», но все-таки с этим именно древним ведовским в себе началом, был# в натуре Гоголя; от этого «Вия» в нем, «огромного, во всю стену обросшего землей, с железными веками на очах» — шла его таинственная и рациональная сила, его ведение настоящего и в значительной степени будущего. Только такой «ведун» мог написать «Невский проспект», «Портрет», «Коляску» и около нее «Рим»; задумать и Собакевича и Улиньку; смешаться и в слезах, и в смехе, удивляя друзей и оставляя недоумение в потомстве.

1903

О благодушии Некрасова {15}

С именем Некрасова у меня всегда почему-то связывается воспоминание об одном литературном обеде или, лучше сказать, полулитературном, полувоенном, где были исторические повествователи, генералы в отставке, и где что-то вспоминалось, и обсуждались текущие обстоятельства,

литературные и политические. Должен сказать, что я всегда не любил самого процесса еды; просто, мне антипатичен вид едящего человека, и от этого всякий раз, когда мне приходится не дома обедать, я прихожу в сквернейшее настроение духа, и линия движущихся ртов производит во мне самое унылое настроение, как бы прорезываемое сатирическими мыслями. И в этот обед, о котором я говорю, было чадно и шумно, хвастливо и тупо, как приблизительно на всяком, я думаю, «общественном обеде». Но особенно глаз мой фиксировался на одном публицисте-литераторе с плотной фигурой и уверенным лицом. Дома что ли он ничего не ел, но он с какою-то жадностью придвигал к себе то жестянку омаров, то особого сорта икру, то дорогое вино, и ел, ел — так, что тошно было смотреть. Когда обед достиг, так сказать, культурно-политического центра, и поднялись бокалы шампанского, то среди речей в пользу чего-то или в отрицание чего-то (шли годы значительного публицистического смысла, около середины минувшего десятилетия), послышалось имя Некрасова. И вот публицист-литератор, с плотной фигурой и с большим вкусом к омарам, заговорил, что ныне «Некрасов уже всем понятен, всеми забыт, но что первый, кто взвесил настоящим образом его талант и печатно развенчал его петербургско-либеральные вирши — был он, в таком-то издании, кажется, иллюстрированном, и что хотя это не было в свое время замечено и оценено, но что приоритет по времени развенчания Некрасова принадлежит ему». Нужно сказать, что этот литератор, с довольно громкой фамилией [100] , впрочем более проистекающей от созвучия ее с фамилией других действительно знаменитых литераторов, в ту пору девяностых годов являл собою фигуру, на которую до некоторой степени опиралось отечество. Именно, он был из тех, которые раскапывали гробы прошлого и воспевали покойников. За свои работы, о которых он говорил, что они вдохновенны, хотя мне, да кажется и всем (кроме наивных редакторов), они казались деланными, он. получал огромные гонорары, хотя, может быть (по хвастливости), еще увеличивал их в рассказах. Во всяком случае, в речах его слышался сочный русский смысл, претензии были — на древний русский дух; все собрание было крайне русским, «народно-русским», хотя не без государственных оттенков. Высоты Шипки, Плевны, Балкан мелькали в речах, упоминались имена Хомякова и Аксаковых, хотя не упорно, хотя без настойчивости. Энергичные и отчасти угрюмые лица обедавших как бы говорили: «Мы сами — Аксаковы, мы тоже — Шипка». Все вообще было глубоко не интересно, за исключением этой речи исторического писателя, отрицавшего Некрасова, и отрицавшего его как-то морально, «за недостаточную искренность, полную деланность и отсутствие настоящего русского чувства». Речь эта как-то особенно запомнилась мне и, так сказать, легла на сердце неувядающим цветком, который освежается всякий раз, когда какой-нибудь повод пробудит имя Некрасова. Это — как жгущая крапива на могиле. Жжется она — больно могиле; шевелится могила и недобрым взглядом глядишь на крапиву. Впечатления заострились; стали недругами друг против друга. И, может быть, Некрасов был бы менее подчеркнут в моем сердце, или подчеркнут не так решительно и бесповоротно, если бы не это навязчивое впечатление, одно из ничтожных, но которые имеют фатум завязать в душе и до известной степени душу перерабатывать, воспитывать.

100

Очевидно, имеется в виду Всеволод Сергеевич Соловьев (1849–1903), полемизировавший в своих статьях с произведениями Н. А. Некрасова.

Белинский сказал про Некрасова: «Какой талант у этого человека, и какой топор его талант» [101] . Сам Некрасов. признавал свою музу «музою мести и печали». Между тем, просматривая его стихи теперь, когда уже завершилось все, судя о нем не под впечатлением единичного стихотворения, только что вот появившегося в свежей книжке журнала, а по всей сумме его стихов, невозможно не заметить, что благодушие — все-таки небо в нем, а гнев — только облака, проносящиеся по нему; грозовые, темные, серьезные, однако отнюдь не преобладающие, не образующие постоянного угла настроения поэта. Невозможно без улыбки и глубокого доверия к сердцу автора перечесть его стихи, начинающиеся присказкой.

101

В. Г. Белинский. Письмо И. С. Тургеневу 18 февраля 1847 г.

Не водись-ка на свете вина, Тошен был бы мне свет, И пожалуй — силен сатана — Натворил бы я бед. [102]

Такого благодушия стихов и у Пушкина надо с усилием выискивать. В «Зеленом шуме» это благодушие развивается во что-то пантеистическое. Вернувшись из города, с заработков, муж находит изменницу-жену:

В мои глаза суровые Глядит — молчит жена. Молчу, а дума лютая Покоя не дает: Убить — так жаль сердечную, Смотреть — так силы нет. А тут зима косматая Ревет и день, и ночь: «Убей, убей изменницу, «Злодея изведи!

102

Н.

А. Некрасов. Вино (1848).

Срам соседей, суета мирская, так же как и подлинная ревность — изводят мужика. Но зимние вьюги минуют:

Идет-гудет Зеленый Шум Зеленый Шум, весенний шум. Как молоком облитые Стоят сады вишневые. Пригреты теплым солнышком Шумят повеселелые Сосновые леса, И липа бледнолистая, И белая березынька. Шумит тростинка малая, Шумит высокий клен… Шумят они по-новому, По-новому, весеннему, Слабеет дума лютая, Нож валится из рук, И все мне песня слышится Одна — в лесу, в лугу: «Люби, покуда любится, «Терпи — покуда терпится, «Прощай — пока прощается «И Бог — тебе судья».

Это — пантеизм любви. И как нов и неожидан, а вместе неувядаемо светел мотив прощения: не хныкающего, не с высокомерною остаточною мыслью: «вот, я прощаю — потому что я свят, ее, хотя она и грешница». Право, это «благовестив» Зеленого Шума (и какой термин!) не меньше может сказать нам, не меньшему научить, чем другое благовестив, как-то уже слишком заглушившее в нас Зеленые Шумы, и чуткую способность внимать им. — Самая бедность, на которой он останавливается, слишком зная ее острые когти, разрешается иногда в стих кольцовской простоты и беззлобия:

В ключевой воде купаюся, Пятерней чешу волосыньки, Урожаю дожидаюся С непосеянной полосыньки. («Калистрат»)

Это благодушие переходит местами в смех, великорусский, здоровый: тот смех, без которого народ наш и не перенес бы всего того, что перенес:

У людей-то для щей — с солониною чан, А у нас-то во щах — таракан, таракан! Как бы нам так зажить, чтобы свет удивить: Чтобы деньги в мошне, чтобы рожь на гумне. [103]

103

Н. А. Некрасов. Песни, I (1866). Далее цитируются стихи Некрасова «Молодые», «Катерина», «Свобода», «Осторожность», «Публика», «Пропала книга!», «Родина», «Песня Еремушке», «Праздник жизни — молодые годы…», «Помещик» (из «Кому на Руси жить хорошо»), «Неизвестному другу», «Крестьянские дети».

Или, того же тона, в другом размере, о «молодых»:

Повенчавшись, Парасковье Муж имущество казал: Это — стойлице коровье, А корову Бог прибрал. Есть и овощ в огороде — Хрен да луковица.

и т. п. Колорит почти везде не имеет кольцовской нежности, нежности Воронежской губернии, уже обвеваемой ветрами с Черного моря; он суровее, беспощаднее, но не от души поэта, а от северных губерний, где он рос и бродил, обвеваемый стужей Ледовитого океана. Однако каждый признает, что нужны были свои песни и именно народные песни и этим северным странам. Невозможно отвергнуть, что Некрасов был их певцом, давшим в стихе своем очерк северного человека, северной природы. «Мороз-Красный нос» есть эпопея великорусского севера и вместе лучшее стихотворение Некрасова, по богатству красок, по разнообразию и трогательности тонов. Мы не станем на нем останавливаться по слишком большой его общеизвестности.

Север — суров, и наивно-лукав. Чувства в нем не вытягиваются в длинную пальму, не ветвятся, не раздаются в пышную зелень, а растут приземистой березкой, коротенькой, «ядреной», стелющейся по земле. Такова любовь у Некрасова. Она физиологична, коротка, простодушна, но очень тепла. «Для наших мест» она прелестна:

Вянет, пропадает красота моя! От лихого мужа нет в дому житья: Пьяный все колотит, трезвый все ворчит, Сам, что ни попало, из дому тащит!

Ведь в этих четырех строчках — 3/4 «домашнего быта» русского народа. По уменью дать формулу, подвести итог множеству явлений, глаз охотника — Некрасова не знает себе соперничества.

Не того ждала я, как я шла к венцу! К братцу, я ходила, плакалась отцу, Плакалась соседям, плакалась родной — Люди не жалеют, ни чужой, ни свой! «Потерпи, родная», — старики твердят: «Милого побои недолго болят!» «Потерпи, сестрица!», отвечает брат: «Милого побои недолго болят!» «Потерпи!» соседи хором говорят: «Милого побои недолго болят!»

Это, по-северному, «накладывают» на человека, что на извозную лошадь клади: «ничего, свезет: на то — одер». Но человек слабее лошади, и хитрее. Нельзя не улыбнуться дальнейшим строкам:

Есть солдатик — Федя, дальняя родня, Он один жалеет, любит он меня: Подмигну я Феде, — с Федей мы вдвоем Далеко хлебами за село уйдем. Всю открою душу, выплачу печаль, Все отдам я Феде — все, чего не жаль!

А вот — кошка оглядывается на пройденный след и улыбается хозяину-драчуну. Читатель заметит, до чего великорусски речь и склад ума:

Поделиться с друзьями: