О писательстве и писателях. Собрание сочинений
Шрифт:
Встань из гроба Пушкин и перечти это стихотворение — он пожалел бы, что оно не в «Собрании его сочинений». Тут такая бездна живописи, краткой, точной, с любовью сделанной; тут — и быт народный, и психология, и народная судьба.
Милого побои недолго болят
в устах сытой кошки, которую смолоду «драли» под эту самую присказку, отдает и злостью, и местью, но все какой-то коротенькой, без романтической разрисовки; злостью и местью, расплывающейся почти в благодушие. «Просто — так было», и никаких дальше рассуждений. «Так повелось, сестрица, дочка, соседка, что девиц в нашем краю без их воли замуж выдают; это еще от святой старины и от самих угодников Божьих, которые воли человеческой не возлюбили, волю человеческую изрекли грешною». — «Ничто, родименькие: я к Феде сбегала: так-то еще из старинки повелось, из древней старинки. И в сказках об этом сказывается, и от соседей я об этом слыхивала». И обошлось к взаимному удовольствию. Корельская береза коротка, но тверда.
Мало кто заметил, что в так называемых «гражданских стихах» Некрасова есть бездна этого же благодушия. Прежде всего, в них есть просто доброе чувство, без всяких осложнений, — как вздох облегченной груди:
Родина мать! по равнинам твоим Я не езжал еще с чувством таким! Вижу дитя на руках у родимой, Сердце волнуется думой любимой: В добрую пору дитя родилось, Милостив Бог, не узнаешь ты слез! С детства ничем не испуган, свободен, Выберешь дело, к которому годен…Это просто доброе чувство при виде доброго поступка, счастливого положения, — без всякой «мести и печали». Если затем мы возьмем его «Песни о свободном слове», то и тут увидим гораздо меньше собственно гражданского чувства, так сказать, юридического восторга, а увидим скорее радость рабочего по облегченному труду, осложненную почти школьною резвостью, маленьким уличным озорством. «Песни» эти полны неувядающей свежести, и суть лучший монумент великой, хоть и кратковременной, эпохи. Они состоят из восьми рубрик: «Рассыльный», «Наборщик», «Поэт», «Литераторы», «Фельетонная букашка», «Публика», «Осторожность», «Пропала книга». Все рубрики полны живописи, олицетворения, одушевления.
Баста ходить по цензуре! Ослобонилась печать, Авторы наши в натуре Стали статейки пущать.Это говорит рассыльный, встречаясь со старым литератором на Николаевском мосту. Целый сонм кумушек слышится в сетовании пораженной, рассерженной «Публики»:
Нынче, журналы читая, Просто не веришь глазам, Слышали — новость какая? Мы же должны мужикам! Экой герой сочинитель!Речь ее перебивает литератор, опытный журналист, толкующий о новых темах, новых настроениях, не то в кружке приятелей, не то с начинающими писателями:
В ледовитом океане Лодка утлая плывет, Молодой, пригожей Тане Парень песенку поет: «Мы пришли на остров дикий, Где ни церкви, ни попов; Зимовать в нужде великой Здесь привычен зверолов; Так с тобой, моей голубкой, Неужель нам разно спать? Буду я песцовой шубкой, Буду лаской согревать!» Хорошо поет собака, Убедительно поет! Но ведь это против брака,— Не нажить бы нам хлопот? Оправдаться есть возможность, Да не спросят, — вот беда! Осторожность! Осторожность! Осторожность, господа!Это несравненно по живости. Сколько бы ни упрекали нас, мы скажем: в чем же новом выразились 60-е годы у Майкова, Полонского, Фета? Все те же песни, как у Пушкина, та же «свирель», «роща», как в Галии — ив России, как в XV веке у трубадуров, так и у петербургских литераторов половины XIX века. Но в приведенном стихотворении своя историческая минута сказалась столь индивидуально, так ново, — что, конечно, именно он выразил вечную сущность поэта:
Ревет-ли зверь в лесу глухом На все, поэт, Родишь ты отклик…Вот этого «эха» не было у Майкова, Полонского, Фета. А у Некрасова оно было, — да только оно и было.
Ай да свободная пресса! Мало вам было хлопот? Юное чадо прогресса Рвется, брызжется, бьет, Как забежавший из степи Конь, не знакомый с уздой.Читая опись этого маленького литературного озорства, столь законного в первую минуту, столь милого, наконец — удивляешься вовсе не «музе мести и печали», а именно свирели мальчика, без всяких гневных, без всяких мужских, «гражданских» нот. В рубрике восьмой, «пропала книга», поэт благодушествует и шутит даже над духовным и материальным крахом, естественно переносимым с запрещением книги, уже отпечатанной, но не пропущенной новою тогда «последующею» цензурою (была отменена только «предварительная»).
Уж напечатана — и нет… Не познакомимся мы с нею; Девица в девятнадцать лет Не замечтается над нею! О ней не будут рассуждать Ни дилетант, ни критик мрачный, Студент не будет посыпать Ее листов золой табачной.Тут — все читатели, все время! Сколько живописи, и как она кратка! Если эпохи и события нарастают на народе, как на дереве круги древесины, то, конечно, 60-е годы именно в лице Некрасова наросли на русской истории новым поэтическим слоем. Стихи, темы, психология — все ново в нем, ничто не перепевает напевов прежних. Поразительно, как могло это отрицаться в свое время и вообще когда-нибудь, как заподозривалось в значительности, важности, в искренности. Некрасов был более поэт, в строгом, классическом значении слова этого, нежели кто-нибудь из его поэтических сверстников; разъяснить это есть тема критики, в отношении его не выполненная и законная.
Возвращаясь к «музе мести и печали», мы удивляемся, как она не назойлива у Некрасова, не тягуча. Решительно, это был поэт малого гнева. Он сказался только в раннем, еще 1846 года стихотворении: «Родина». Оно не похоже на «родины» ни Пушкина, ни Лермонтова, но тут уже Некрасову некуда было уйти от своей биографии. И кто смеет из нас бежать от своей «биографии», и подставлять на место мотивов из нее мотивы чужих биографий? Ведь это было бы горчайшей изменой своей «родине»!! И Некрасов воспел свою, особенную, — не Пушкинскую и не Лермонтовскую — «родину». Как это совпало с надвигавшимся переломом в целом его отечестве; т. е., хотим мы сказать, как в конце концов был провиденциален весь Некрасов как поэт: