О себе, о людях, о фильмах
Шрифт:
Первоначально я снимал дилижанс более или менее целиком. От него отнималась только одна стенка, и снимал планами. Два-три человека в каком-то взаимодействии, и у меня получилось резкое нарушение пространственного представления.
Дело в том, что человек, видя изображение, чувствует себя стоящим примерно в тройном расстоянии от объекта. Это психологический закон. Он видит в этом ракурсе при нормальном зрении. Обратите внимание на то, что съемки в вагонах поездов, за исключением картины Кавалеровича «Поезд» или тех картин, которые снимаются сейчас в настоящих вагонах, велись в раздвижных вагонах, которые оказывались грандиозно большими, потому что зритель сидел на том месте,
Таким же огромным оказался дилижанс. Была масса места, хотя в кадре были плотно показаны три человека.
Я убедился, что в кадре можно брать либо одного, крупно, либо двух, уже очень плотно, максимум, тогда уже по грудь кадр, либо продольные планы. Тогда при продольном плане можно было взять иногда трех человек, да и то при условии, что первый будет очень крупно.
Значит, мне нужно было заново передумать весь монтажный ход. А я снимал очень точно. Я боялся всякой импровизации и, как разработан был сценарий, так стремился снимать каждый кусок.
В результате по предложению Волчека мы разобрали весь дилижанс на отдельные маленькие стенки, величиной не больше обыкновенного книжного шкафа, выбросили все окна, все. И стали снимать отдельные портреты без всякого дилижанса, отдельно совершенно. Ставили на маленькую качалку стеночку и ставили отдельные портреты, намечая тут же строго по бумажке направление взгляда, откуда куда, в какой последовательности, стараясь, чтобы это было смонтировано грамотно, по знаменитой теории «восьмерки».
Было переснято заново все, от начала до конца, на крупных планах. А остальные декорации я уже снимал нормальным образом.
Я это говорю только потому, чтобы показать степень моей профессиональной беспомощности. Так же беспомощен я оказался в вопросах монтажа.
Монтажница Степанчикова, у которой был плохой характер, спросила меня:
— Сами будете монтировать или я смонтирую?
Я говорю:
— Нет уж, я сам буду монтировать.
— Ну монтируйте, вот вам пленка.
Я взял, развесил кусочки, срезал то, что мне казалось лишним и ненужным, смотал вместе и сказал: «Склейте». Но некоторые кусочки я поставил вверх ногами, некоторые на глянец, другие на мат. Степанчикова сердито склеила так, как и было развешено. А я никогда не прячусь от группы. Группа пришла смотреть первый эпизод и полегла от смеха. Мне было очень совестно, но я рассердился и решил мучить Степанчикову, в отместку: отрезая кадр, я резал его точно по рамке и говорил: «Склейте заплаткой, потому что я буду резать в другом месте». Некоторые кадры я перерезал по одному по 15–20 — 30 раз, отыскивая точную отрезку, пока не научился. Материал приходилось перепечатывать по два, по три раза, потому что он превращался в сплошную заплатку. Меня не торопили, картина была в простое или в консервации. В результате я научился монтировать.
Этим же способом я научился работать с актером, просто на опыте грандиозного количества ошибок.
Я постарался отобрать актеров максимально выразительных внешне, которые, когда они в едином действии ходят, сердятся, жрут, голодны — имели бы остро прикрепленные к ним характеристики.
Так же я работал и с костюмами, со всем. Благодаря этому на картину сразу ложился отпечаток такого гротеска. Я его не боялся, хотя этот гротеск местами, вероятно, был чрезмерным.
Помнится, первым Михаил Шнейдер, мой друг и очень хороший человек, дал очень сильное, едкое определение «Пышки», сказав: «деревянная выразительность «Пышки». Это было верно.
Головня Анатолий выругал операторскую работу и сказал, что грим,
пудра и прочее прут со страшной силой из этого искусственного произведения. В общем, много было неприятностей.Когда я уже в середине работы стал складывать первые эпизоды, я обратился к одному-двум режиссерам, которых очень уважал (там не было Эйзенштейна). Они пришли в ужас от того, что я делаю, и сказали: «Миша, давайте так, мы посидим с вами два-три дня и попробуем снять один кусочек. Просто вы снимаете что-то невозможное, это бог знает что, ничего не склеится. И, кроме того, это не советское кино, что-то совсем другое».
Ну, я все-таки упрямый человек, хотя и не очень боевой, но все-таки упрямый, я продолжал. Во всех первых картинах, в «Пышке» в особенности, я обнаружил одно своеобразное явление. Я никогда не мог сделать отдельный кусок, например кадр, в особенности в первых картинах, так, как он был задуман. Все получалось неверно, наоборот. И в «Пышке» было не так.
Актеры оказались не такие, каких я видел и хотел. Кадры оказались бесспорно не такими, какие я хотел видеть. ‹…›
В общем, все, что я делал, и мизансцены, и все, особенно готовый кадр, когда он появлялся на экране, вызывало у меня просто оторопь, самую настоящую. Я видел, что это нисколько не похоже на мои собственные намерения. И я был убежден, что меня ждет неизбежный провал.
Но когда картина была готова и когда я уже успокоился и на каком-то втором, третьем, четвертом просмотре поглядел более холодными глазами на результат, оказалось, что самое важное из того, что я хотел сделать, в основном все-таки сохранилось. Все отдельные кадры были не похожи, они мне показались чрезмерно гротескными, нарочно сделанными в большинстве случаев, кроме нескольких кусков общих мизансцен. Но тем не менее что-то в этом замысле было, что в конце концов держало каждый кусок, очевидно, в рамках каких-то самых-самых общих стилевых намерений…
…Значит, первое, это каждый раз ощущение неудачи. Только один актер радостно хохотал при виде каждого кадра на экране, Мухин. Это меня страшно утешало, потому что хоть один человек радовался. Но оказалось, что этот актер радовался самому себе: как хорошо сидит костюм, какой хороший цилиндр. Он очень себя любил. И никак не мог привыкнуть к тому, что он так красиво выглядит на экране. Остальное его мало волновало. Я однажды, после долгой репетиции с ним, застал его спящим, когда уже камеру пустили, и наконец понял, что это не такой блестящий актер, как я думал. ‹…›
Второе, что я безусловно поймал в «Пышке», — соотношение крупного и общего плана. Я стал работать на очень широких мизансценах, с одной стороны, и на очень крупных планах, с другой стороны. ‹…›
В первой же декорации я стал делать мизансцены уравненные: все одновременно снимают цилиндры, все одновременно кланяются, все одновременно поворачиваются, все одновременно, скажем, ходят одинаково совершенно… можно было заменить любого человека любым человеком. Я полагаю, что вот в этом и есть основной замысел «Пышки».
Если вы вспомните эпизод, когда уговаривают Пышку, то там в наибольшей степени было это свойство: превращение группы людей в единое какое-то существо.
Может быть, эти обстоятельства и дали картине ту, что ли, форму замысла, которая спасла меня от очень неопытной и любительской работы с актером, которую я, к сожалению, не мог преодолеть.
Хотя актеры там были разные — хорошие, способные, всякие, — но, будучи человеком настойчивым, я все время их тянул на какую-то очень внешнюю характерность, которая, по-видимому, вредна.