О сколько нам открытий чудных..
Шрифт:
Ну и, конечно, этот новый в 1830 году идеал нельзя впрямую вычитать в ответе Филарету, нельзя процитировать. А можно — только отчаяние от своей прошлой личной жизни.
Действительно, относятся ли слова: «В часы забав иль праздной скуки» — к его продекабристским переживаниям? Относятся ли «изнеженные звуки» к таким, например, стихам: «Тираны мира! Трепещите!» Или к таким: «Но нет! — мы счастьем насладимся, / Кровавой чашей причастимся…» Или к таким: «Где ты, гроза — символ свободы?». Или к таким: «Он весь, как Божия гроза…»
Вересаев <<истолковывает [описываемое] стихотворение… как плод чистого
Но нельзя согласиться и с Благим. Он пишет в том духе, что Пушкин понял Филарета широко: <<Поэту, который в эти годы ощущал себя все более внутренне одиноким, все менее понимаемым окружающими, почуялось в них [в стихах Филарета] подлинное сочувствие… и послужило толчком к написанию им ответных «Стансов»…>> [1, 177].
В чем–то правы и в чем–то неправы одновременно и Благой и Вересаев. Вересаев прав, что вообще–то нельзя стихи Пушкина понимать биографически. А не прав, что не видит биографического в ответе Филарету. Благой прав, что ответ Филарету и биографичен и искренен. А не прав, что биографичность тут — широко понимаемая (а не лично–житейски–бытовая) и что вообще лично–житейски–бытовое Пушкина не показывает его плохо.
1. Благой Д. Д. Творческий путь Пушкина. (1826–1830) М., 1967.
2. Гуковский Г. А. Изучение литературного произведения в школе. М. — Л., 1966.
3. Токарев С. А. Религия в истории народов мира. М., 1986.
Написано в мае 2002 г.
Не зачитано
В порядке предварения
Среди разных непониманий людьми моей Синусоиды идеалов, — а ее я обычно представляю развертывающейся горизонтально, — одно таково. Будто бы я утверждаю, что лишь на вершинах Синусоиды случаются вершинные явления искусства.
Я злюсь на такой домысел. И понятно почему. Идеал, каков бы он ни был, это ж — субъективно — святое. Сама плавность изменений идеалов означает, что этих святых бесконечное множество. Как можно было настолько неверно меня понять!?
Видно, очень уж въелось в сознание людей отношение к верхнему как к ценностно высшему.
И вот я наткнулся на воплощенное возражение моей догме, что новый идеал субъективно так же упоителен, как и идеал оставленный.
Телега жизни
Год перехода от гражданского романтизма к реализму. Год отказа от продекабристских залетов, отказа от сатирического уклона, — против легкомысленной молодежи, равнодушной к прогрессивным идеалам, —
год перехода ко взвешенности в подходе к людям в начатом «Евгении Онегине». Год, когда несмотря на ломку старых идеалов творческого кризиса не произошло — благодаря органически выросшему новому идеалу, идеалу смирения перед историей и ее законами, повергающими ниц любые прекраснодушные мечты прекраснодушных личностей, этих слишком мелких величин, чтоб история с ними считалась. Год прихода к благоговению перед историей, перед временем.И не должно, казалось бы, оставаться грусти при наличии нового очарования, очарования действительностью, реализмом. Ан нет. Ноет сердце потихоньку: ну, опять я сменил приоритеты; уж не в первый раз; и еще их сменю, безусловно. Все оказывается и оказывается относительным. Нет абсолютного. И как же «меня» угораздило (в первом четверостишии) радоваться как абсолюту — безразличности, мол, времени к человеку?!.
Телега на ходу легка; Ямщик лихой, седое время, Везет, не слезет с облучка.Когда при ближайшем рассмотрении гармония с безразличностью оказывается просто наработанной «мною» привычкой (последнее четверостишие).
Вот мне и упоение новым — сегодня — идеалом!
Я б не занялся этим стихотворением Пушкина, если б не уловил отличие своего впечатления от попавшейся мне на глаза интерпретации Донской:
<<Это русский человек, современник автора, представитель его же поколения, принадлежащий той же среде, и это его национальная социальная и историческая определенность, а следовательно, и реальность создается прежде всего благодаря языку стихотворения. У Флориана [автора прототипа «Телеге жизни»] его вневременному, абстрактному герою соответствовал такой же условно–литературный, ничем не окрашенный язык стихотворения. Язык лирического героя Пушкина — это живой язык его современника со всеми приметами бытовой разговорной речи: тут и грубоватое слово «дуралей», и просторечная идиома «голову сломать», и лихое русское «пошел!», и даже брань.
Этой исторической конкретностью всех образов стихотворения определяется и его, так сказать, драматический конфликт, который возникает здесь как результат действительности и теснейшим образом с ней связан. Во флориановском стихотворении, собственно, никакого конфликта нет. В нем содержится лишь констатация всеобщего, объективно действующего закона человеческого существования. Для автора — это некий высший закон, проявление божественной воли, что подчеркивается последней строкой стихотворения, формулирующей философский итог его размышлений: «Да будет над нами воля Божья!»
В отличие от флориановского пассивного путника, который целиком подчинен действию этих неумолимых законов, у Пушкина — и именно на этом весь философский акцент стихотворения — показано субъективное отношение его седока к бегу времени, к объективно действующим законам его движения. В пушкинском стихотворении на первом плане — отношение седока к ямщику, полемика человека и времени, т. е. в конечном счете — человека и истории. И хотя ямщик–время гонит лошадей так, как ему положено по его законам, человек активно, по–разному в разные периоды своего краткого пути относится к бегу телеги жизни… В юности он нетерпелив и неосмотрителен; ни о чем глубоко не задумывается, он гонит время, он торопит общественные перемены, рискуя «голову сломать». С годами приходит благоразумие, трезвая оценка жизни, истории. И, наконец, — смирение, усталость, покорность неумолимым законам, жажда покоя.
В этом пессимистическом взгляде на взаимоотношения человека и истории, в той горечи, которой подернуто все стихотворение, несомненно отразились настроения, владевшие Пушкиным и всеми русскими передовыми людьми в эти годы, когда по–новому приходилось оценивать возможности исторических перемен. Горькие раздумья о человеке, его отношении к жизни, мысли о необходимости переоценки мира, ноты усталости и равнодушия к жизни настойчиво звучат не только в «Телеге жизни», но и в ряде других его стихотворений и черновых набросков 1822–1823 гг.>> [1, 219].