О трагическом чувстве жизни
Шрифт:
Но это воскресение в сознании всего того, что когда-либо было, не несет ли оно с собой с необходимостью слияние идентичного, смешение подобного? Если человеческий род сделается истинным обществом во Христе, общиной святых, Царством Божиим, то не значит ли это, что мнимые и даже греховные индивидуальные различия сотрутся и в совершенном обществе от каждого человека останется только нечто существенное? Разве не получится, как это предполагал Бонне, что вот это конкретное сознание, которое живет в XX столетии вот в этом уголке этой земли, будет чувствовать себя в точности тем же самым, что и другие сознания, жившие в другие века и быть может в иных землях?
Неужели невозможно действительное и реальное, субстанциальное, внутреннее единение душ всех тех, кто когда-либо жил! «Если бы двое сделались одним, деянье
If any two creature grew into one
They would do more than the world has done,
изрек Браунинг (The flight of the Duchess), и Христос оставил нам слова о том, что где двое собирутся во имя Его, там будет Он.
Следовательно, рай, как полагают многие, это общество, более совершенное, чем общество мира сего: это человеческое общество, ставшее личностью. И нет недостатка в тех, кто верит, что весь человеческий прогресс направлен на превращение нашего рода людского в некое коллективное существо с истинным сознанием - разве индивидуальный человеческий организм не является своего рода федерацией клеток?
– и что когда это будет полностью достигнуто, в нем воскреснут все, кто когда-либо жил.
Рай, как думают многие, это общество. Если никто не живет, как изолированный индивид, то точно так же никто не может и продолжить свою жизнь, как изолированный индивид. Тот, кто видит, что брат его страдает в аду, не может наслаждаться Богом, ибо и вина, и заслуги у нас общие. Мы мыслим мыслями других людей и чувствуем их чувствами. Видеть Бога, когда Бог будет все во всем, это значит видеть все в Боге и жить в Боге вместе со всеми.
Этой грандиозной грезой о конечной человеческой солидарности и является павликианский анацефалосис и апокатастасис. Мы, христиане, говорил Апостол (I Кор. XII, 12), - тело Христово, члены тела Его, от плоти Его и от костей Его (Ефес. V, 30), виноградная лоза от виноградной лозы Его.
Но что же будет с индивидуальным сознанием в этой конечной солидарности, в этом истинном и высшем христианском пароде, включающем в себя всех тварей? Что будет со мною, с этим жалким, тленным я, которое является рабом времени и пространства, с этим я, абсолютно случайный и преходящий характер которого утверждает мой разум, но ради спасения которого я живу, страдаю, надеюсь и верю? Разве согласился бы я ради спасения человеческой цели Вселенной, ради спасения сознания Вселенной пожертвовать своим жалким сознанием, посредством которого и только посредством которого я познаю и эту цель, и это вселенское сознание?
И здесь мы оказываемся в высшей точке трагедии, в ее завязке, в перспективе этой высшей религиозной жертвы: жертвы собственным индивидуальным сознанием ради совершенного человеческого сознания, Божественного Сознания.
Но существует ли такая трагедия? Если бы мы ясно увидели этот анацефалосис; если бы мы поняли и почувствовали, что наше я должно будет обогатить Христа, то разве поколебались бы мы хоть на минуту целиком отдать себя Ему? Разве ручеек, впадающий в море и чувствующий в сладости своих вод горечь океанской соли, повернет обратно к своему истоку? Разве захочет он вернуться в тучу, которая родилась из моря? Разве это не радость - почувствовать себя поглощенным?
А все-таки...
Да, несмотря ни на что, трагедия достигает здесь своей кульминации.
И душа, по крайней мере моя душа, страстно желает совсем другого, она жаждет не быть поглощенной Богом, она жаждет не покоя, не мира, не угасания, но вечно приближаться к Богу, никогда не достигая цели, она хочет быть бесконечным желанием, вечной надеждой, которая вечно обновляется, никогда не исчерпывая себя до конца, оставаясь вместе с тем и вечной нуждой в чем-то, и вечною болью. Болью, страданием, благодаря которому душа беспрерывно возрастает в сознании и в желании. Не пишите на вратах Рая то, что Данте написал на дверях Ада, Lasciate ogni speranza {229} ! Не убивайте время!
Наша жизнь является надеждой, которая, беспрестанно превращается в воспоминание, которое, в свою очередь, порождает надежду. Дайте нам жить! Вечность, как вечное настоящее, без воспоминания и без надежды, есть смерть. Так существуют идеи, но так не живут люди. Так существуют идеи в Боге-Идее; но так не могут жить люди в Боге живом, в Боге-Человеке.229
Lasciate ogni speranza– оставь надежду всякий (ит.). «Оставь надежду всяк сюда входящий! “ (пер. Пастернака). «Входящие, оставьте упованья! “ (пер. Лозинского).
Итак, вечная жизнь это скорее Вечное Чистилище, чем Рай; вечное восхождение. Если исчезнет всякая боль, даже самая чистая и одухотворенная, если исчезнет всякое желание, то что заставит блаженных жить? Если там, на небесах, они не страдают по Богу, то как же могут они любить Его? И если даже там, в Раю, где они видят Бога с каждым разом все ближе, но никогда не достигая Его видения во всей полноте, у них не остается всегда нечто такое, что они могли бы познавать и желать, если не остается у них всегда немного неуверенности, то как могут они не погрузиться в сон?
Или, наконец, если там ничего не остается от внутренней трагедии души, то какая же это жизнь? Разве есть счастье большее, чем о несчастье помнить - а помнить о нем значит испытывать его - в радостные времена? Разве не тоскует по тюрьме тот, кто из нее освободился? А прежняя его жажда свободы разве не ослабевает?
Мифологические грезы!
– скажут мне. Мифологические грезы и больше ничего. Но разве в мифологической грезе нет своей правды? Разве сновиденье и миф не являются проявлениями некой невыразимой истины, истины иррациональной, истины, которая не может быть доказана?
Мифология! Возможно; но о жизни иной мы, как и во времена Платона, должны творить мифы. Мы увидели наконец, что как только мы предпринимаем попытку придать конкретную, постижимую, то есть рациональную, форму нашему изначальному, главному и фундаментальному желанию вечной жизни, имеющей самосознание и сознание своей личной индивидуальности, эстетические, логические и этические абсурды множатся и нет никакой возможности понять блаженное видение и апокатастасис без противоречий и несообразностей.
А все-таки!
Да, а все-таки надо страстно желать вечной жизни, каким бы абсурдным ни казалось наше представление о ней; более того, надо так или иначе верить в нее, для того, чтобы жить. Для того, чтобы жить, не так ли? Вот именно, в вечную жизнь надо верить для того, чтобы жить, а не для того, чтобы познавать Вселенную, а вера в вечную жизнь это и есть религиозная вера. Христианство, единственная религия, которую мы, европейцы XX века, способны по-настоящему почувствовать, является, как говорил Киркегор, делом безнадежным (Afsluttende unidenskabeling Effershrift, II, I, cap. I), предприятием, которое, согласно все тому же трагическому мыслителю, достигает успеха только через мученичество веры, только через распятие разума.
Тот, кто посмел произнести эти слова о безумии креста, имел на то основания. Безумие, несомненно, безумие. И североамериканский юморист - Оливер Венделл Холмс {230}– был не так уж далек от истины, когда заставил одного из персонажей своих остроумных разговоров сказать, что идеи тех, кто заключен в сумасшедший дом из-за их религиозной мономании, сформулированы лучше, чем идеи тех, кто, отстаивая те же самые религиозные принципы, живут на свободе и не сходят с ума. Но разве в действительности эти последние не являются тоже, слава Богу, сумасшедшими? Разве не существует тихих помешательств, которые не только не препятствуют нашей совместной жизни рядом со своими ближними без ущерба для общества, но скорее даже помогают нам в общественной жизни, заставляя нас привносить смысл и цель в жизнь и в само общество?
230
Оливер Венделл Холмс (1809-1894) - американский романист и эссеист.