О волшебной сказке
Шрифт:
Выражения подобного рода могут, впрочем, (в чрезмерном упрощении) выражать некую истину, но они не верны ни в осмыслении волшебной сказки, ни в искусстве и литературе. Именно колорит, атмосфера, не поддающиеся классификации индивидуальные детали сказки, а превыше всего, главное — само содержание, которое вдыхает жизнь в неделимый костяк сюжета, — вот что действительно надо принимать в расчет7 Шекспировский «Король Лир» вовсе не то же самое, что история, рассказанная в Лайамоновском «Бруте». Или Возьмите крайний случай «Красной Шапочки»: представляет лишь второстепенный интерес, что пересказанная версия этой сказки, в которой лесорубы спасают Красную Шапочку, прямо происходит от сказки Перро, в которой она съедена волком. Действительно важно только, что более поздняя версия имеет счастливый конец (более-менее, если мы не будем сильно горевать по бабушке), чего не имеет версия Перро. Это очень основательная разница, к которой я еще вернусь.
Конечно, я не отрицаю, поскольку я сам чувствую его, очарование желания распутать хитроумно завязанную и разветвленную историю ветвей Дерева Сказок. Это тесно связано с филологическим изучением спутанного клубка Языка, из которого я знаю некоторую малую часть. Но даже при всем уважении к языку мне кажется, что особое качество и склонность данного языка в живой момент существования гораздо важнее уловить и гораздо труднее объяснить, чем его последовательную история. Так что при уважении к волшебным сказкам, я чувствую, что гораздо более интересно и, на этом пути гораздо сложнее, объяснить, что они такое, чем они стали для нас и какое содержание дал им долгий алхимический процесс их существования
Note12
Народные скандинавские сказки, с.XVIII
Note13
За исключением особо удачных случаев, или нескольких случайных деталей. На самом деле легче распутать отдельную нить — эпизод, имя, мотив, чем проследить историю любой картины, определяемую множеством нитей. Потому что когда картина появляется на гобелене, возникает новый элемент: изображение больше, чем сумма составляющих его нитей и не объясняется этими нитями. Здесь лежит наследственная слабость аналитического (или «научного») метода: он позволяет узнать многое об отдельных вещах, появляющихся в сказках, и мало или вообще ничего об их смысле в любой данной сказке.
Филология была свергнута с главенствующего места, которое она занимала при дворе Исследования. Без всякого сожаления можно отказаться от взгляда Макса Мюллера на мифологию как на «недуг языка». Мифология вовсе не является болезнью, хотя она, подобно всему, что присуще человеку, может заболеть. С тем же успехом можно сказать, что мышление есть недуг ума. Гораздо ближе к правде могло бы быть утверждение, что языки, особенно современные европейские языки, являются недугом мифологии. Но все равно, Язык нельзя отбросить. Воплощенный ум — язык и сказка — ровесники в нашем мире. Человеческий ум, одаренный силами обощения и абстрагирования, видит не только зеленую траву, отделяя ее от других вещей (и находя такой подход верным), но видит и то, что она является зеленой так же как и травой. Как сильно, как стимулирующе для способности к этому разделению было изобретение прилагательного, — ни заклятья, ни чары Фаерии не обладают такой силой. И это неудивительно — можно сказать, что эти чары — лишь другой взгляд на прилагательное — часть речи мифической грамматики. Ум, мыслящий категориями тяжелого, легкого,серого, желтого, неподвижного, быстрого, также легко может вообразить волшебство, превращающее тяжелые предметы в легкие и летучие, серый свинец в желтое золото, неподвижную скалу в быструю воду. Если это может один, то это сможет и другой; неизбежно это сделали оба. Когда мы можем вычесть зелень из травы, синеву из неба и красное из крови, мы уже обладаем магической силой — на одном, не очень высоком уровне; тогда и желание владеть этой силой в мире, внешнем по отношению к нашему разуму. Из этого не следует, что мы сумеем одинаково хорошо использовать эту силу на любом уровне. Мы можем наложить смертельную зелень на лицо человека и тем вызвать ужас, мы можем заставить сиять необыкновенную и страшную голубую луну, или мы можем сделать так, что на деревьях распустятся серебряные листья и бараны будут носить золотое руно, и зажечь горящий огонь во чреве холодного дракона. Но такие «фантазии», как их зовут, рождают новую форму, начинается Фаерия, человек становится со-творцом.
Особая сила Фаерии — это сила создания видений «фантазии» непосредственно усилием воли. Но обязательно эти видения прекрасны или даже добры — во всяком случае, не фантазии падшего Человека. И это он запятнал эльфов, которые обладают волшебной силой (на самом деле или в сказке) своею грязью. Этот аспект «мифологии» — как со-творения, а не просто символической интерпретации или изображения красот и ужасов мира — по-моему, слишком мало принимается во внимание. Не потому ли, что он виднее в Фаерии, чем на Олимпе? И не потому ли, что, как принято считать, он принадлежит к «низшей мифологии», а не к «высшей»? Было много споров об отношении этих понятий, народных сказок и мифов, но даже если бы их и не было, этот вопрос требует некоторых замечаний, конечно, кратких, относительно любого изучения истоков.
Одно время доминировал взгляд, что все эти образы были заимствованы из «природных мифов». Олимпийцы были персонификациями солнца, рассвета, ночи и т.д. и все сказки о них были вначале мифами (лучше сказать аллегориями) значительных элементарных явлений природы. Затем эпос, героическая легенда, сага привязали эти сказки к реальным местам и очеловечили их, присвоив их атрибуты древним героям, которые хотя и сильнее, чем люди, но все же уже люди. А затем эти легенды, теряя значения, превратились в народные сказки, записанные сказки, волшебные сказки — детские сказки.
Это должно казаться правдой, но вывернутой почти наизнанку. Чем ближе так называемый «природный миф» или аллегория явления природы к предполагаемому архетипу, тем менее она интересна и тем меньше, конечно, в ней способности мифа осветить что-либо в мире. Давайте предположим на мгновение, как считает эта теория, что в действительности не существует ничего, что было бы похоже на «богов» из мифологии — никаких личностей, только астрономические или метеорологические объекты. Тогда эти объекты природы могут быть выстроены в ряд по их персональному значению и славе только талантом личности, человека. Личность может быть заимствована только у человека. Боги могут получить свой колорит и красоту у великолепия природы, но именно человек
наделил их этим, абстрагируя от солнца, луны и облака; личность они получили от человека, тень или сияние божественности, присущее им, они получили через человека из невидимого мира Сверхъестественного. Нет принципиального различия между низшей и высшей мифологиями. Народы из этих мифов живут, если они вообще живут, той же самой жизнью, какой в смертной мире живут короли и крестьяне.Давайте рассмотрим то, что выглядит как чистый случай Олимпийского мифа: скандинавский бог Тор. Его имя на древнескандинавском означает «гром», а имя его молота — Мьолнир — нетрудно интерпретировать как «молния». Однако Тор (какговорят о нем наши сказки) обладает примечательным характером, или личностью, которые нельзя найти ни у грома, ни у молнии, даже если некоторые детали, как мы уже говорили, можно соотнести с природными явлениями: его рыжую бороду, громкий голос и дикий нрав, его неловкую и сокрушительную силу. Тем не менее напрашивается вопрос, впрочем, не особо принципиальный, если задуматься: что было первичным — аллегория персонифицированного грома в горах, разбивающего скалы и деревья, или истории о вспыльчивом, недалеком рыжебородом фермере, обладавшим недюженной силой, — личности очень похожей на северных фермеров (во всем, кроме роста), boendr, — кем более всего и почитался Тор? По отношению к такому описанию человек по имени Тор может считаться «приуменьшенным», а бог Тор — «преувеличенным». Но я сомневаюсь, прав ли какой-либо взгляд — ни сам по себе, ни если бы вы настаивали, что одна из этих версий может предшествовать второй. Гораздо разумнее предположить, что фермер исчез в тот самый момент, когда Гром приобрел голос и лицо, что каждый раз когда рассказчик видел фермера в гневе, слышались отдаленные раскаты грома в холмах.
Кончено, Тора мы должны считать членом мифической высшей аристократии: он один из правителей мира. И все же, сказка, рассказанная о нем в «Старшей Эдде» (Thrymskvitha), конечно же, именно волшебная сказка. Она стара, так же как и все древнескандинавские поэмы, однако, не слишком (в этом случае, скажем, 900 г. н. э. или немного раньше). Но нет никаких причин предполагать, что эта сказка «непримитивна», во всяком случае, по качеству: то есть из-за того, что она принадлежит к числу народных и не особо значима. Если бы мы могли вернуться назад во времени, то мы бы обнаружили, что волшебная сказка менялась в деталях или уступала дорогу другим сказкам. Но «волшебная сказка» будет существовать всегда, пока в ней будет существовать какой-нибудь Тор. Когда волшебная сказка кончится, останется только гром, которого еще не слышало человеческое ухо.
Нечто действительно «высшее» случайно проглядывает в мифологии — Божественность, право на силу (в отличие от обладания ею), обязательность поклонения — фактически, религия. Эндрю Ланг сказал, и некоторые до сих пор восхищаются этим высказыванием, note 14 что мифология и религия (в строгом смысле этого слова) — два отличных друг от друга понятия, которые безнадежно путают друг с другом, хотя мифология сама по себе лишена религиозной значимости. note 15 И все же эти два понятия действительно стали перепутанными, взаимосвязанными, или, может быть, они давным-давно были разделены и с тех пор медленно, через лабиринт ошибок, вслепую, беспорядочно движутся назад к объединению. Даже волшебные сказки как целое имеют три ипостаси: Мистическое по отношению к Сверхъестественному, Магическое по отношению к Природе и Зеркало презрения и жалости по отношению к Человеку. Важнейшей ипостасью Фаерии является вторая, Магическая. Но степень, в которой появляются другие, если они вообще появляются, меняется и может определяться рассказчиками каждым по-своему. Магическое, волшебное в сказке можно использовать как Mirour de l'Omme (магическое зеркало — франц.), а можно (что гораздо сложнее) превратить в карету Мистерии. По крайней мере, именно это пытался сделать Дж. МакДональд, и когда это ему удавалось, у него получались красивые и сильные сказки, такие как «Золотой ключ» (которую он сам назвал волшебной сказкой), и даже когда это ему частично не удавалось, как в «Лилит» (которую он назвал романсэ — рыцарской сказкой).
Note14
напр., Кристофер Доусон в «Прогрессе и религии"
Note15
Это порождено более аккуратным и вдумчивым изучением «примитивных» народов, т. е. народов, до сих пор живущих в наследственном язычестве, которые не являются, как мы говорим, цивилизованными. Поверхностные исследования выявляют у них только дикие сказания, более тщательные исследования находят у них космологические мифы, и только терпение и глубокое знание открывают у них философию и религию: настоящее поколение, в котором «боги» вовсе не обязательно являются воплощением чего-либо в большей или меньшей степени.
Давайте на время вернемся к «супу», о котором я говорил выше. Говоря об истории сказок и особенно волшебной сказки, мы можем сказать, что Горшок Супа — Котелок Сказки, — кипит и кипит, и в него постоянно добавляют новые приправы, и утонченные и, грубые. Поэтому каждый конкретный случай, например, факт, что сказка, напоминающая широко известную «Пастушку гусей» ( у братьев Гримм), была о Берте Бродфут, матери Карла Великого, и рассказана в тринадцатом веке, на самом деле ни в каком смысле ничего не доказывает: ни того, что сказка в тринадцатом веке уже сошла с Олимпа или Асгарда тем же путем, что и легендарные короли древности, чтобы стать героями домашних сказок, ни того, что она была, наоборот, на пути наверх. Как оказалось, сказка широко распространена и не может повествовать ни о матери Карла Великого, ни о каком-либо другом историческом лице. И все же из этого факта самого по себе нельзя уверенно сделать вывод, действительно или нет эта сказка повествует о матери Карла Великого, хотя выводы подобного рода почти всегда делаются на основании свидетельств о распространенности. Такой вывод требует дополнительных подтверждений, вытекающих из особенностей, деталей сюжета, которые критик признал бы возможными в «действительности» в такой степени, что поверил бы в сказку, даже если бы нашлись другие упоминания о ней как о сказке, или это мнение должно основываться на существовании веских исторических свидетельств о том, что действительная жизнь Берты не имела ничего общего со сказкой, так что критик не поверил бы сказке, даже если бы допускал, что такое возможно в «реальной жизни». Ни у кого, я думаю, не возникло бы сомнений, что, как гласит предание, архиепископ Кентерберийский подскользнулся на банановой кожуре, поскольку в подобные смешные конфузы, если верить преданиям, неоднократно попадали многие люди, особенно благородные пожилые джентльмены. Критик не поверил бы в эту историю, если бы нашел в ней упоминание, о том, что архиепископу явился ангел (или фэйри) и сказал, что он поскользнется, если в пятницу наденет гетры. Критик также не поверил бы этой истории, даже если было бы установлено, что это происшествие случилось в период, скажем, между 1940 и 1945 годами. Довольно об этом. Этот вывод очевиден и сделан уже давно, но я рискну еще раз использовать его (хотя это слегка не соответствует моей цели), так как этим выводом часто пренебрегают те, кто занимается истоками сказок.
Так как же насчет банановой кожуры? Нам она будет интересна только в случае, если ее отвергнут историки. Она становится гораздо полезнее, когда ее отбрасывают. Историк скорее всего скажет, что история с банановой кожурой «стала связываться с именем Архиепископа», так же как он утверждает, опираясь на весомое свидетельство, что «сказка „Пастушка гусей“ в дальнейшем стала связываться с именем Берты». Такие заявления довольно безобидны в той области, которая стала известна как «история». Но соответствует ли описание события тому, что действительно произошло в процессе создания сказки? Лично я так не думаю. Мне кажется, что ближе к истине будет утверждение, что имя Архиепископа стали связывать с банановой кожурой или что Берта постепенно превратилась в Пастушку Гусей. А еще лучше сказать, что мать Карла Великого и Архиепископ были положены в Горшок и, на самом-то деле, попали в Суп. Они оказались всего лишь приправами, добавленными в бульон. Для них это высокая честь, поскольку в Супе варится многое, что старше, важнее, красивее, смешнее, страшнее, чем было бы само по себе (если рассматривать это как факты истории).