Чтение онлайн

ЖАНРЫ

О времени, о Булгакове и о себе
Шрифт:

Лена! Я помню твои слова и вычеркнул все лишнее, написанное в запале, ибо не мог не защищать тебя, когда Миша ушел к тебе, перестал быть Макой и Масей-Колбасей, а про тебя говорили бог знает что. Ты многого не знала, но тебя, конечно, больно укололо, что большинство «пречистенцев» перестало бывать в твоем доме. До войны я продолжал встречаться с Любовью Евгеньевной (она часто заходила к нам, потому что дружила с Марикой, моей прежней женой), но холодок между нами все более чувствовался. Как видишь, я рассказал о ней очень сдержанно, стараясь не произнести ни одного неосторожного слова. И если прорвалась кое-где ирония, то считай, что это от дурной склонности моего ума; за внешним — подсматривать подкладку. Повинен в этом. Но теперь, когда тебя не стало, что-то окончательно надорвалось в моем отношении к ней.

В шестидесятые годы вновь возникло имя Булгакова, и оно прогремело, как внезапно налетевший вихрь. Это была не запоздалая реабилитация автора «Дней Турбиных» и запрещенного «Бега». Это было поразительное явление большого и неповторимого писателя, дотоле совсем неведомого читателю. Через двадцать лет после его смерти! Думаю, Любовь Евгеньевна лишь тогда до конца осознала, с кем ей пришлось прожить несколько лет. Пусть она на меня не обижается, но ведь это, пожалуй, так и было? От нее уходил не автор, сверкнувший лихо «Днями Турбиных», а притихший «неудачник», сочинявший заказные пустяки. Слава его меркла. И, уж во всяком случае, роман «Мастер и Маргарита» в своем завершенном виде должен был ее поразить не меньше, чем любого постороннего читателя. Но

пока ты была жива, она ни единым словом не напоминала о себе. Лишь в семидесятые годы, когда тебя не стало, я вдруг получил из редакции журнала «Театр» два письма, написанные ею. В них она опровергала сообщения Левшина, вспоминавшего о квартире на Большой Садовой, в которой проживал Булгаков в первые годы его московской жизни. Естественно, я не могу подтвердить правдивость фактов, рассказанных Левшиным, но писал он о Булгакове с большой теплотой. А вот письма Любови Евгеньевны меня огорчили: не содержанием, а тоном. Появилась новая «вдова» Булгакова, вдруг засуетившаяся. Она заявляла и о своих правах на безапелляционное суждение. Первое письмо было подписано — Л. Белозерская, второе — Белозерская-Булгакова. Затем стали появляться отдельные ее «публикации» в самых неожиданных местах.

Вряд ли она могла свидетельствовать о жизни Булгакова на Садовой, скорее всего, даже не видела «максудовской» комнаты. До переезда к застройщику на Большую Пироговскую жила с Булгаковым во флигеле в Обуховском переулке. И уж никак не участвовала в его скитаниях в годы гражданской войны, была в эмиграции — в Константинополе, в Париже, в Берлине. Тем не менее в журнальной публикации «Белая гвардия» посвящена ей! И когда этот роман переиздавали в однотомнике избранной прозы («Художественная литература», 1966 г.), Лена не колеблясь сохранила посвящение. «Я оставляю его, потому что оно сделано рукой Миши», — говорила она, хотя прекрасно понимала, что роман написан о том времени, которое неразрывно связано с первой его женой, с Татьяной Николаевной Лаппа. Они разошлись после двенадцатилетней совместной жизни, и самое мучительное было то, что произошло это, когда все самое трудное, казалось, было уже позади, дела его пошли в гору.

Совершался первый волшебный взлет Булгакова! Его имя становилось популярным. И уже возникали шумные «Дни Турбиных». Молодой автор был в легком угаре от успеха. Москва времен нэпа распахнула перед ним все свои мнимые соблазны. Даже рулетку в казино на Триумфальной, где вертелось коварное колесо счастья! И все это доступно — после стольких лет тягостных будней!.. Но не это главное. Другое, гораздо более важное, околдовало его — то, что Герцен назвал «кружением сердца», когда отступает разум, умолкает совесть и не хочется оглядываться назад. В таких случаях не очень я верю в «объяснения», и все-таки можно было найти бережные, прямодушные слова, обращаясь к близкому человеку, с которым было так много пережито. Не можно было — надо было! И еще это «посвящение»! Подведена черта. Конец. На Большой Садовой номер журнала с посвящением выброшен в коридор…

Мой бедный Миша! Он как-то лишь мельком обмолвился об этом, уклоняясь от дальнейших расспросов о Татьяне Николаевне. Но я убежден, она продолжала жить в нем потаенно — где-то в глубине, на дне его совести — и как ушедшая первая любовь, очищенная в воспоминаниях, и как укор, который в предсмертные дни не мог не обостриться. Поэтому он и попросил Лелю найти ее (Тасю, как назвал он ее, как называл раньше). Он ждал ее, мучаясь и стыдясь, плохо скрывая это от нас.

Не знаю, пришла бы она, если бы была в эти дни в Москве? Она исчезла из его жизни незаметно и никогда, ни единым словом не напоминала о себе. Он так и не узнал, где она и что с ней.

Ее обида была горше обыкновенной женской обиды, а гордость — выше всякого тщеславия. Впоследствии, когда возник шум вокруг его имени, он словно не коснулся ее. И о ней, о Т. Н. Лаппа, ровным счетом ничего не было известно. Лишь в начале 80-х годов я узнал, что она живет в Туапсе, у нее другая фамилия — Киссельгоф, она овдовела, живет одна, получает крохотную пенсию, ей 90 лет. Я написал ей письмо. В этом письме я рассказал о ее совместной жизни с Булгаковым так, как я ее «вычислил» — все двенадцать лет. Упомянул, что Миша мало и неохотно рассказывал о ней. Не забыв и о злосчастном посвящении «Белой гвардии» и, конечно же, написал о Леле, которую умирающий Миша просил во что бы то ни стало найти ее. Словом, я приложил к письму все, что было написано о ней в «Записках о Булгакове», включенных в готовящийся к печати мой однотомник. Я просил Татьяну Николаевну не стесняясь вычеркивать, что ей не нравится или покажется бестактным.

Она тотчас ответила мне. Письмо датировано 25-м июня 1981 года. Оно написано твердым, аккуратным почерком на листке бумаги в школьную клеточку.

«Уважаемый Сергей Александрович, — писала она, — спасибо за столь теплое письмо. Конечно, факты, изложенные Вами в письме, все верны. О том, что Миша хотел меня видеть, я знаю. Почему он обо мне мало рассказывал? Ясно почему. Вы поразительно и без моих объяснений догадались. Я у него была первая сильная и настоящая любовь (на склоне лет уже можно обо всем сказать). Нас с ним связывала удивительная юность. Но почему Вы столько лет не заинтересовались моей скромной личностью и только сейчас написали мне такое письмо? Может быть, если бы я такое послание получила раньше, я бы могла Вам многое рассказать. Теперь поздно. Посылаю Вам свое фото (такой я была в первые годы совместной жизни с Мих. Аф.). Еще раз спасибо за письмо.

С уважением — Т. Киссельгоф. Р. S. Ничего бестактного Вы не написали, так что напрасно беспокоитесь».

Затем я получил от нее еще два коротеньких письма. К одному из них была приложена фотография, на которой была изображена не молоденькая провинциальная девушка, а строгая, спокойная, красивая старуха. Повидать мне ее так и не удалось. Она умерла летом 1982 года. Я узнал об этом от ее племянницы, проживающей в Харькове. В бумагах, оставшихся после Татьяны Николаевны, были и мои письма, а в них и мой адрес.

Многие пытливые булгаколюбы (а их с каждым днем становится все больше, и тут уж не отличить искреннего увлечения от погони за сенсацией) оказались гораздо расторопнее меня. Они застали ее в живых, проникли к ней и выуживали у нее рассказы, записывали их в блокноты и даже на магнитофон. С некоторыми из этих записей я знаком. Скажу по совести, они меня мало заинтересовали. А многие противоречивые и болтливые подробности даже раздражали, затемняя суть. Разумеется, будущие исследователи-соковыжималки найдут там «свеженький» материал. Но не права ли Татьяна Николаевна, когда писала мне в одном из писем, что она могла бы немало рассказать, но стоит ли это делать, не поздно ли ворошить прошлое — получится не то.

Для меня, наверно, не то, потому что я думал о ней и возникал образ намного прекраснее существовавшего в жизни. Но разве это важно? Мне другое было нужно! Я подыскал слова, чтобы выразить то, что Булгаков, без сомнения, хотел и должен был сказать ей в свои последние дни…

Оглядишься вокруг — и сразу видишь: нет, она была совсем «не писательская вдова».

Не раз замечал, надо мной посмеивались. Говорили, что и образ Лены я тоже выдумал, как и образ Таси Лаппа, сотворил легенду об Елене Сергеевне Булгаковой, с меня «началось»…

Но тут была уже не легенда, не возвышенная догадка.

И без меня всем стало хорошо известно, что Лена прожила рядом с Булгаковым нелегкие тридцатые годы, самые подвижнические, драматичные и поистине самые вдохновенные годы его писательского труда. Она была рядом с ним — самозабвенно. Поэтому имя ее (и без моих рассказов) окружено таким уважением, всеобщим и общепризнанным. Но я понимаю боль моего умирающего друга, когда он вспоминал о Тасе Лаппа.

Передо мной его фотография. На ней написано: «Вспоминай, вспоминай меня, дорогой Сережа» [79] .

Фотография подарена 29 октября 1935 года. Он был еще здоров, озабочен делами театральными, много работал, и его не покидали мысли о Воланде, Иешуа, о Мастере и Маргарите. Я не обратил тогда внимания на эту, в общем-то, непонятную для того времени надпись, схожую с заклинанием: «Вспоминай, вспоминай». Понял позже — сидя у его постели. И думал: «Непоправимо, что о многом мне так и не пришлось договорить с ним. Может быть, о самом главном! Архивы, письма, дневниковые записи не помогут мне. Все они, как бы красноречивы и вроде бы доказательны ни были, — лишь верхний слой, иногда не только не помогающий, но даже мешающий добраться „до самой сути“»…

79

Фотография эта и поныне стоит на полке в кабинете С. А. Ермолинского, сохраненном в том же виде, что и при его жизни. К сожалению, эта фотография была использована недоброжелателями Ермолинского в той травле, которой уже после смерти подвергся Сергей Александрович.

В журнале «Советское фото» за 1988 № 4 в статье «Осторожно, история» утверждалось, что эта фотография на самом деле была подарена не Ермолинскому, а Сергею Шиловскому — пасынку Булгакова, младшему сыну Елены Сергеевны (которому в 1935 году шел девятый год). Автор статьи, в частности, ссылался на разговор, состоявшийся в 1988 году с вдовой друга Булгакова Николая Лямина — Н. А. Ушаковой, утверждавшей, что 29 октября 1935 года она вместе с мужем была у Булгакова и не видела, как он дарил эту фотографию Ермолинскому. Ушакова также недоумевала, отчего фотография была подарена не старому другу — Лямину, а Ермолинскому. В том же 1988 году состоялся и телефонный разговор автора статьи с М. А. Чамишкиан, первой женой С. А. Ермолинского, подтвердившей, что этой фотографии она в доме не видела. По ее свидетельству, при аресте Ермолинского фотография, даже если бы она и была, неминуемо должна была исчезнуть — «…изъяли все бумаги, документы, письма, фотографии, принадлежавшие Ермолинскому, была составлена опись, под которой я расписалась, — фотография с надписью там не значилась…» В конце статьи автор подвергал сомнению и саму форму обращения Булгакова к Ермолинскому — «Дорогой Сережа», почему-то полагая, что так можно обращаться только к ребенку, то есть к Сергею Шиловскому. Не вполне ясным автору статьи представлялось лишь одно обстоятельство: каким образом фотография оказалась у Ермолинского.

Нам же аргументация автора статьи представляется надуманной и малоубедительной.

Тому, что фотография подарена не Лямину, как хотелось бы его вдове Н. А. Ушаковой, удивляться не приходится. Уже в конце 20-х гг. взаимоотношения Булгакова и «пречистенцев», к кругу которых принадлежал и Н. Лямин становились все более и более прохладными, а брак Булгакова с Еленой Сергеевной и вовсе развел прежде близких друзей.

Ермолинский же стал близким человеком в новой семье, у него сложились теплые дружеские отношения с Еленой Сергеевной, которую не приняли многие прежние друзья, привязанные к веселому дому Любови Евгеньевны.

Что же касается письменного обращения «дорогой Сережа», якобы немыслимого для Михаила Афанасьевича по отношению к кому бы то ни было, кроме маленького мальчика, то это замечание не выдерживает никакой критики. Как бы того ни хотелось недоброжелателям Сергея Александровича, но Булгакова и Ермолинского действительно связывала крепкая и трогательная дружба, отличная от других дружб Булгакова — дружба старшего и младшего, учителя и ученика (Ермолинский на десять лет младше). К 1935 году они были на «ты», обращались друг к другу «Миша» и «Сережа», к тому же сохранилось немалое количество письменных свидетельств подобных отношений, на что, разумеется, при желании могли бы обратить внимание авторы подобных «сенсационных» публикаций. «Дорогой Сережа!» — так обращается Булгаков к Ермолинскому в письмах от 14.06.36, от 18.06.1937, от 13.8.39. (Булгаков М. Дневник. Письма. 1914–1940. М., 1997.) Подобным же обращением начинается и шуточная надпись, сделанная Булгаковым в 1938 г., на книге Масперо «Древняя история народов Востока», подаренной им Ермолинскому. Отметим, кстати, что шутливое письмо Булгакова его пасынку С. Шиловскому, датированное 03.06.38 (также приведенное в книге «Дневники. Письма. 1914–1940»), начинается с обращения «Дорогой Сергей!», да и подписано не «Твой Михаил» или не «Твой М. Б.» (как письма), и не «Твой любящий искренно М. Булгаков» (как та самая фотография), а «Твой Дя Ми».

Не вызывают доверия и свидетельства первой жены Ермолинского М. А. Чамишкиан-Ермолинской, якобы не знавшей о существовании в доме фотографий Булгакова (отметим, кстати, что в 1991 году еще одна фотография Булгакова — 1937 г., также с дарственной надписью Ермолинскому, наряду с другими подарками была передана вдовой Ермолинского Т. А. Луговской в открывающийся музей М. А. Булгакова в Киеве).

Что же касается списка всех бумаг и документов, изъятых во время обыска, в котором якобы (по свидетельству той же Марии Артемьевны) не значилась фотография Булгакова, то ответ на это можно найти в примечаниях Т. А. Луговской к эпизоду книги Ермолинского, в котором описывается обыск. В комментариях к книге Ермолинского «Из записок разных лет» 1990 года издания Татьяна Луговская писала: «Когда в пятидесятых годах, после смерти Сталина, мы с Ермолинским получили возможность жить вместе, вся моя комната была завалена его книгами. Он с упоением их перебирал и ставил на стеллажи по порядку, а не в три ряда, как было до этого. Каково же было его радостное удивление, когда, раскрыв одну большую книгу, он обнаружил там следующее:

1. Письмо Льва Николаевича Толстого (ответ восьмилетнему Ермолинскому. Впоследствии оно было передано Музею Толстого на улице Кропоткина).

2. Письмо Булгакова (хранится в архиве С. А. Ермолинского).

3. Две фотографии Булгакова (1935 и 1937 гг.), обе с дарственными надписями Сергею Александровичу от Михаила Афанасьевича.

Эти бесценные вещи никогда не лежали вместе, тем более в книге. Значит, среди обыскивающих была доброжелательная рука, которая помогла сохранить эти бесконечно дорогие для Ермолинского реликвии».

Отметим в довершение и следующее: фотография, ставшая предметом полемики, многие годы стояла на видном месте в рабочем кабинете С. А. Ермолинского, где ее, разумеется, видели все бывавшие в этом доме и в том числе Е. С. Булгакова. Сложно понять, зачем было бы Елене Сергеевне покрывать Ермолинского, каким-то образом присвоившего себе фотографию, подаренную Михаилом Афанасьевичем ее сыну.

Может быть, не стоило бы столь подробно останавливаться на этой столь бездоказательной заметке, но публикация в «Советском Фото» привела к тому, что в издании «Дневник Елены Сергеевны Булгаковой» (М., 1991), подготовленном Л. Яновской и В. Лосевым, под фотографией Булгакова значится, что этот снимок подарен Сергею Шиловскому. В книге, составленной В. Лосевым «М. Булгаков. Дневник. Письма. 1914–1940», часть фотографии с дарственной надписью и вовсе отрезана, видимо, чтобы как-то обойти эту проблему.

— Миша, почему ты не сказал мне, что хочешь повидать ее?..

В феврале я уже не выходил из их дома. Как ни мала была моя помощь, но я нет-нет да и заставлял Лену поспать: вместо нее прислушивался, спит ли он, не зовет ли. Все-таки, мне кажется, я немного помогал ей. Она была такой же, как всегда. Входила к нему улыбаясь. Собранная, причесанная, не раз озабоченно взглянув на себя в зеркало, она бесшумно управляла жизнью в доме. И не было никакой суматохи, паники, отчаяния, ни охов, ни жалоб. Мы пили с ней утренний кофе в кухне, и словно бы я пришел гостем: все было красиво и уютно, ни в чем никакой неряшливости. Лишь последние дни она тихонько плакала, присев к кухонному столу, и я не мешал ей, не заговаривал с ней. Я лежал на диване Сережи (его на все это время отправили к отцу), перелистывая «Исторический вестник», и там, в записках Гусева, выискал подчеркнутую Мишей лесковскую цитату о фальшивом самодовольстве, которое обязан бичевать писатель, чтобы оно не замарало, не опустошило наши души. В доме было тихо.

Поделиться с друзьями: