О встрече
Шрифт:
Может быть, я пессимистически отношусь к нашему положению, но ведь мы не христиане. Мы исповедуем Христову веру, но мы из всего сделали символы. Вот мне всегда в душу ударяет наше богослужение на Страстной. Вместо креста, на котором умирает живой молодой Человек, — у нас прекрасное богослужение, которым можно умиляться, но которое стоит между грубой, жуткой трагедией и нами. Мы заменили крест — иконой креста, распятие — образом, рассказ об ужасе того, что происходило, — поэтически-музыкальной разработкой, и это, конечно, доводится до человека, но вместе с тем человеку так легко наслаждаться этим ужасом, даже пережить его глубоко, быть потрясенным и — успокоиться, тогда как видение живого человека, которого убивают, совершенно иное. Это остается как рана в душе, этого не забудешь, увидев это, никогда не сможешь стать таким, каким был раньше. И вот это меня пугает, — в каком-то смысле красота, глубина нашего богослужения должны раскрыться, надо прорвать его, и через прорыв в нашем богослужении провести всякого верующего к страшной и величественной тайне того, что происходит.
Да, это очень глубокая мысль. Ведь современный мир так налажен, так устроен, что, в принципе, он может как бы существовать и без Бога, без
Но что мне кажется еще страшнее, это то, что можно называться христианином и прожить всю жизнь, изучая глубины богословия, — и никогда не встретить Бога. Участвуя в красоте богослужения, будучи членом хора или участником служб, — никогда не прорваться до реальности вещей. Вот что страшно. У неверующего есть еще возможность уверовать, у псевдоверующего эта возможность очень затуманена, потому что у него всё есть: он может объяснить каждую деталь и богослужения, и Символа веры, и догматики, а вдруг оказывается, что Бога-то он и не встретил. Он успокоен. У Лескова, опять-таки, есть место, где об одном человеке говорится: “Представьте себе, он до Христа дочитался!” А собеседник говорит: “Ну, тогда нет никакой надежды его изменить”. Вот если бы могли через богослужение, через Евангелие, через всё, что у нас есть, действительно “дочитаться до Христа”, а не остаться по сю сторону… Я верующим стал через Евангелие и через живую встречу со Христом. Всё остальное пришло потом, и всё остальное для меня остается или прозрачным — не закрывает от меня того, что я пережил когда-то, — или я на это реагирую с острой болью: как можно на Страстной, например, петь с легкостью некоторые вещи, которые трагичны! Как можно, скажем, освящая Святые Дары, прислушиваться к музыке “Тебе благословим…”, а не дать себя нести этим пением в те страшные божественные глубины, где происходит освящение хлеба и вина в Тело и Кровь Христовы! Мне — я человек немузыкальный — вообще непонятно, как можно в эти моменты петь, мне кажется, что надо было бы, чтобы все оцепенели в созерцательном ужасе. И когда слышат слова “И сотвори хлеб сей…”, — я не хочу даже повторять слова освящения. Но это, конечно, моя реакция, я не хочу сказать, что она верная, потому что знаю людей, в тысячу раз более духовно сознательных и одаренных, нежели я, которым это все не мешает, которых это, наоборот, несет в те глубины, но я знаю и многих, которые на этом останавливаются. Нужен огромный опыт молитвы в пределах богослужения, чтобы это богослужение перестало существовать само по себе, стало бы просто незаметным, как для рыбы незаметна вода, в которой она плывет. Я помню в Париже старого дьякона, отца Ефимия, который как-то со мной пел и читал на клиросе. И он читал и пел с такой быстротой, что я не мог уловить слов. И после службы — мне было тогда девятнадцать лет, я был наглый и самоуверенный, — я сказал: “Отец Ефимий, Вы сегодня украли у меня всю службу, и что хуже — Вы и сами-то не могли ее пережить, читая и поя таким образом!” И тогда он, расплакавшись, мне сказал: “Прости меня, я о тебе не подумал, но ведь я родился в страшно бедной семье в нищенской деревне. В семь лет меня отдали в монастырь, и вот теперь я уже шестьдесят лет слышу эти слова и их пою, и знаешь (говорит он мне), в тот момент, когда я вижу слово, раньше чем я его произнесу, — словно какая-то рука во мне тронула струну, и вся душа начинает петь!” И я понял тогда, что его душа стала как бы инструментом и что стоит самого малого прикосновения — она, как Эолова арфа, которая, лишь коснется ее ветерок, вся поет, — отзывается на эти слова, так что они даже не проходят через ум, сердце, сознание. Эти слова уже являются пением, уже религиозным опытом. Но, чтобы дойти до этого, нужно стать старцем отцом Ефимием, над которым люди смеялись, потому что он и голос потерял, и пил много, и ничем не выдавался, а вот перед Богом вся его душа пела, и это дай Бог всякому!
Вот, если то, что я сказал, может кому-то пригодиться — прекрасно!
“Мы должны нести в мир веру — не только в Бога, но в человека…” [9]
Владыко Антоний, отношения между религией и культурой очень осложнились; культура, в сущности, отказалась от той основы, на которой она исконно могла и должна была стоять. Люди, приходящие в православие, уходят из культуры, предают презрению и забвению свои мирские занятия — научные, художественные и так далее.
9
Интервью, взятое Михаилом Эпштейном в Лондоне в апреле 1989 года, было опубликовано в сборнике “Человек и экология” (М.: Знание, 1990) под названием “Экология духа” и в журнале “Литературное обозрение” (1991, № 2). Печатается с небольшой редакторской правкой.
Мне кажется, что отрыв культуры от религии в значительной степени является результатом того, что религия или, вернее, люди, которые исповедуют ту или другую религию, часто христианскую веру, сузили свое видение вещей. В сущности, наше отношение ко всему созданному и ко всему историческому, культурному, научному процессу должно было быть то же самое, что Божие отношение, то есть вдумчивое, любовное отношение. Святой Максим Исповедник еще в VI веке говорил о том, что человек создан из двух стихий: духовной, которая его сродняет с Богом, и физической, которая его сродняет со всем сотворенным миром, и роль человека — весь сотворенный мир одухотворить, весь сотворенный мир привести к Богу так, чтобы, по слову апостола Павла, Бог стал все во всем.
Исторически, мне кажется, мы в значительной мере забыли этот путь. С одной стороны развилась религия, то есть вера, вероучение, аскетический и мистический путь людей, а с другой стороны остался мир как бы вне религиозного мышления. Говорить, что мир во зле лежит, что нам не надо быть людьми мирскими, совсем не значит, что мы не ответственны за всё, что составляет Богом сотворенный мир. И нет такой области, такой отрасли, которая не могла бы быть свята в наших глазах и освящена верующим человеком.
Я окончил естественный факультет, был врачом после медицинского; и я переживал
изучение физики, химии, биологии, медицины как часть богословия, то есть как часть познания того, что Бог сотворил, того, в чем Он открывается, того, что Он любит — потому что Бог ничего не сотворил властью, а сотворил любовью. И мне кажется, что Возрождение на Западе или аскетизм, который отвел людей от всего мирского, от политического, общественного, общекультурного мышления повсеместно, и в частности в православном мире, — несчастье. Культура должна была бы быть вся пронизана нашим религиозным опытом, должна быть осмыслена им. И мне кажется, что в наше время пора переоценить и наше положение, и положение обезбоженной культуры, то есть обмирщенного мира.С нашей стороны (об этом я говорил на Соборе), мы должны были бы принести покаяние в том, что мы дали целому миру, миллионам людей потерять Бога — тем, что оказались не христианами до конца, что никто, встречая нас, не видит Христа в наших глазах; в нашем образе не отражается сияние божественной жизни. И в этом и Церковь в целом, и каждый христианин должен был бы принести перед Богом покаяние.
Говоря о России, например: колоссальное отпадение от веры не объясняется ли словами Лескова, который говорил, что Русь была крещена, но никогда не была просвещена? А кто ответит за это просвещение или отсутствие просвещения, как не христиане? С другой стороны, рассматривая культуру Запада (я сейчас не буду думать даже о Востоке, но о Западе, включая Россию) и весь тот мир, который взошел как бы на дрожжах христианской веры — нельзя ли нам вглядеться в этот мир и переоценить его, расценить его по-новому, обращая внимание на то, сколько в нем чисто евангельского? Весь мир, как бы он ни был обезбожен, вырос из евангельской проповеди. И то, что многие мирские мыслители, политики проповедуют или провозглашают, — в сущности, коренится в Евангелии. Например, Евангелие — единственное, что утвердило абсолютную значительность, абсолютную ценность отдельной личности. Древний мир не знал этого.
И я думаю, что нам надо совершенно заново пересмотреть наше отношение к отпадшему миру. Во-первых, осознав нашу ответственность за это отпадение, а во-вторых, прозревая глазами веры и любви ту вечную евангельскую правду, то сияние образа Божия, которое остается в отдельных лицах и, значит, в совокупности этого общества.
Самое легкое для нас, конечно, отойти от мира и создать свое замкнутое общество. Но это замкнутое общество, по моему убеждению, есть отрицание нашего призвания. Потому что Христос пришел спасти погибшего. Он пришел грешных спасти, а не праведных. Он пришел принести мир с людьми, которые были во вражде с Богом. Помню, я разговаривал с патриархом Алексием (Симанским; † 1970. — Ред.) и ставил ему вопрос: как бы он определил Церковь? Он ответил: Церковь — это тело Христово, распятое для спасения мира… Я его знал довольно-таки хорошо, и он, конечно, думал не о том только, что Церковь — общество людей, которые молятся о спасении мира: они должны идти в мир. Христос нам сказал, что мы свет, — мы должны идти во тьму; что мы соль, которая предохраняет от гниения, — мы должны идти туда, где гниль начинается (все это — поскольку мы обладаем верой, то есть уверенностью в существовании Бога).
Божественный масштаб человека в том, что всякий человек призван стать причастником Божественной природы, как говорит апостол Петр. Вот эту веру — не только в Бога, но в человека — мы должны принести в мир. Мы должны принести в мир уверенность, что Бог не напрасно создавал людей, что Он в каждого человека верит, что Он надеется на каждого, что любит до крестной смерти каждого человека; и поэтому нет такого человека, как бы он ни был далек от Бога в своих собственных глазах, — который не был бы бесконечно близок Богу, так нас возлюбившему, что на кресте Он приобщился ужасу нашей богооставленности и воскликнул: Боже Мой, Боже Мой, зачем Ты Меня оставил? Он умер нашей смертью, богооставленностью нашей, и никто не может измерить трагедию неверующего или атеиста, сознательного безбожника так, как Христос мог тогда ее пережить. Он приобщился всему тому, что представляет собой тварность, оставляя в стороне грех, но принимая на Себя все трагические последствия греха. И поэтому мы неразлучны от мира, мы существуем ради мира. И это очень важный, по-моему, момент.
Если говорить об обращении, то есть о людях, которые уже в зрелом возрасте встречают Христа, находят веру — я в какой-то мере принадлежу к этому роду людей… Конечно, первое, к чему стремишься — это всё забыть и быть только со Христом, только в молитве, только в чтении Священного Писания, только в углублении того чуда, которое раскрылось. Но тут мы должны помнить то, что случилось с апостолами Петром, Иаковом, Иоанном, которых Христос взял с Собой на гору Преображения. Они там видели Христа во славе. Но в славе Он им явился в момент, когда говорил с Моисеем и Илией о Своем крестном уходе из мира. Полнота божественного сияния — это крестная любовь. И когда Петр Ему сказал: “Останемся здесь, нам здесь хорошо быть”, Христос ответил: “Нет, пойдем отсюда”. Он увел Своих учеников в долину, и там они встретили бесноватого ребенка, горе отца, его полуверу, бессилие учеников исцелить этого ребенка… С горы Преображения, где ученикам хотелось остаться навсегда, Он именно их привел в гущу человеческого горя.
Это нам более, конечно, понятно, чем погружение в культуру в ее высотах. Но мы должны уметь читать: читать произведения искусства, читать литературу, вчитаться в пути Божии в истории — и в личной истории человека, и в истории народа. И нет ничего человеческого, что должно было бы быть чуждо христианину (это слова не мои, а Тертуллиана). У меня теперь довольно-таки большой опыт людей, находящих Бога, обращающихся к Богу, и мне всегда вспоминаются слова Исаака Сирина: Если увидишь новоначального, возносящегося на небо, схвати его за ноги и сбрось наземь, потому что чем выше он взлетит, тем больнее он ударится, когда упадет… И мне кажется, что это очень, очень важно помнить. Трезвость, постническое отношение: то есть без жадности и в молитве, и в чтении, во всем… Готовность, как кто-то из писателей древности сказал, оставить Бога ради Бога, то есть оставить молитву, приобщенность ради того, чтобы послужить ближнему. Иоанн Лествичник говорит: если ты находишься в созерцательной молитве и услышишь, что твой сосед по келье просит чашу воды, оставь твою молитву и дай ему воду, потому что молитва — твое частное дело, а эта чаша воды — дело божественное.