Обещание
Шрифт:
Поезд остановился, скрипя тормозами. Люди, разбирая баулы, спешили на выход, он стряхнул свои воспоминания, однако — это не сон, это блаженство — смотрите, вот же она, перед ним, его возлюбленная, к которой он так долго ехал, с которой так долго не виделся, вот же она сидит, совсем рядом. Поля ее шляпы чуть затеняли опущенное лицо. Но она, словно догадавшись о его желании взглянуть на нее, подняла голову и нежно улыбнулась ему в ответ.
— Дармштадт, — сказала она, не глядя в окно, — еще одна станция.
Он ничего не ответил, просто сидел и смотрел на нее. «Стирающее память время, — думал он про себя, — забвение времени против наших чувств. С тех пор прошло девять лет, но не изменилась ни одна интонация ее голоса, каждая клеточка моего тела слушает ее с тем же вниманием. Ничто не потеряно, ничто не исчезло, как и прежде, я чувствую тихое блаженство в ее присутствии».
Он страстно смотрел на ее безмятежно улыбающиеся губы и едва ли мог вспомнить, как целовал их когда-то; смотрел на ее руки, которые спокойно и непринужденно покоились на коленях — как хотел он склониться и поцеловать их или взять в свои ладони всего на секунду, на одну лишь секунду! Но пассажиры еще оставались в купе, и, чтобы сохранить свою тайну, не дать посторонним войти в их мир, он снова молча откинулся назад. Снова они сидели друг напротив друга, не проронив ни слова, не обменявшись ни жестом, лишь только взгляды их посылали друг другу поцелуи.
За окном раздался гудок, поезд набирал ход, и монотонность движения вновь погружала в воспоминания. Эти темные бесконечные годы между
Он жил в недавно образованной рабочей колонии, в деревянном доме, построенном на скорую руку и обшитом металлом. В спальне, которая служила одновременно и рабочим кабинетом, над грубо сколоченной кроватью он повесил календарь, в котором каждый вечер вычеркивал дни, которые еще оставалось пережить без нее: четыреста двадцать, четыреста девятнадцать, четыреста восемнадцать дней до возращения. Ибо он отсчитывал время не от Рождества Христова, а наоборот, до определенного часа, часа, когда он должен вернуться на родину. И когда отсчет останавливался на круглой цифре: до четырехсот дней, трехсот пятидесяти или трехсот, или же наступал день ее рождения, ее именины или такие негласные праздники, как день, в который он впервые увидел ее, или впервые узнал о ее чувстве, — в эти дни он всегда устраивал небольшой праздник для окружающих, которые ни о чем не подозревали. Он одаривал деньгами чумазых детишек метисов, а рабочих — спиртом, так что те горланили песни и скакали, как дикие жеребята; надевал свое выходное платье, приказывал достать вино и лучшие консервы. На специальном древке в этот день развевалось знамя, словно пламя радости, к его дому приходили соседи и помощники, любопытствуя, день какого угодника он отмечает или какой такой курьезный повод празднует, на что он лишь улыбался и отвечал: «Какая разница? Порадуйтесь со мной!»
Так проходили недели и месяцы, завершился один год и еще полгода, уже оставались всего семь коротеньких жалких недель до дня возвращения. Сгорая от нетерпения, он уже давно высчитал день отправления парохода и, к удивлению продавца, за сто дней от отъезда забронировал себе каюту на борту «Арканзаса» и оплатил ее. Но тут настал день катастрофы, который безжалостно перечеркнул не только его календарь, но и разбил миллионы жизней. В день катастрофы рано утром из серно-желтой долины в горы прискакал землемер с двумя прорабами и группой туземных слуг с лошадьми и лошаками, чтобы изучить место для новой буровой скважины, в которой предполагали найти магнезит. Два дня метисы стучали молотками, копали, дробили руду и проводили разведку под безжалостными лучами неумолимого солнца. Как одержимый, он подгонял рабочих, сам не позволял себе пройти и сотни шагов до наскоро выкопанного приямка для сбора воды, чтобы смочить свой пересохший язык, — он хотел вернуться к прибытию почты, получить ее письмо, прочитать ее послание. На третий день его одолело безумное желание получить известие от нее, он так безрассудно жаждал ее слов, что решил отправиться в путь один, лишь бы забрать ее письмо, которое должно было прийти еще накануне. Он невозмутимо вышел из палатки и в сопровождении одного только слуги отправился к железнодорожной станции, до которой всю ночь пришлось ехать верхом по темной опасной горной тропе. Однако утром, когда на усталых лошадях, продрогшие на перевалах в Скалистых горах, они наконец добрались до маленькой деревушки, ее непривычный вид удивил их. Несколько белых поселенцев, оставив свою работу, стояли у станции, окруженные гудящей толпой метисов и туземцев, которые кричали, одолевали вопросами и глупо таращили глаза. Ему стоило большого труда пробиться сквозь этот взбудораженный клубок человеческих тел. Там он узнал, что в Европе началась война: Германия против Франции, Австрия против России. Он не хотел в это верить, свирепо пришпорил своего спотыкающегося коня и помчался к правительственному зданию, чтобы там услышать еще более ошеломляющую новость. Она была хуже первой: Англия тоже вступила войну, закрыв для немцев возможность передвигаться по морю. Железный занавес разделил два континента.
Напрасно он бил кулаком по столу в порыве первого гнева, будто желая поразить нечто незримое. Подобно ему, миллионы беспомощных людей негодовали на эти оковы судьбы. Он тотчас взвесил все варианты, как бы ему тайно выехать из страны, однако знакомый английский консул, случайно оказавшийся рядом, вежливо и твердо дал ему понять, что с момента начала войны будет вынужден наблюдать за каждым его шагом. Теперь единственным его утешением была надежда на то, что подобное безумие не может длиться долго и через несколько недель или месяцев эти бестолковые дрязги развязавших войну дипломатов и генералов закончатся. Этой тоненькой соломинке надежды вскоре прибавил силы еще один элемент, помогавший сильнее забыться, — работа. Из телеграмм, отправляемых через Швецию, он получил задание от своей фирмы: во избежание возможной потери рудника сделать предприятие самостоятельной мексиканской компанией и управлять ею через подставных лиц. На это понадобилась колоссальная энергия, да и война, этот всесильный пожиратель всего, требовала металла, нужно было ускорить его добычу. Он напрягал все силы, заглушал все посторонние мысли и вечером, изнуренный в битвах с цифрами и бригадирами, падал на кровать без снов и мыслей.
Однако
хоть он и полагал, что чувство его неизменно, любовная лихорадка стала постепенно спадать. Человеческая природа устроена так, что не может жить одними воспоминаниями, так же как растения и всякие создания Божьи нуждаются в питательной силе почвы и солнечном свете, так и мечты — эти, казалось бы, горние материи, тоже нуждаются в чувственной пище, в нежных образах, без которых они увядают и тускнеют. Так случилось и с его страстью: проходили недели, месяцы, наконец миновал один год, за ним второй, и не успел он сам того заметить, как постепенно образ милой стал тускнеть. Каждый день, сгоравший в работе, засыпал его воспоминания пеплом, они еще тлели под этим серым слоем, но со временем пепла становилось все больше и больше. Он еще порой доставал ее письма, но чернила их уже выцвели, и слова перестали трогать его сердце. А однажды он испугался, взглянув на ее фотографию, потому что не смог вспомнить цвет ее глаз. Сам того не замечая, он все реже доставал некогда столь дорогие свидетельства ее любви, оживавшие когда-то волшебным образом, он уже устал от ее постоянного молчания и бессмысленных разговоров с тенью, которая не отвечала. В то же время растущее предприятие привлекло много новых людей с семьями, они искали дружбы с хозяином всей этой территории, он сам искал общества, искал друзей, искал женщин. На третий год случай привел его в дом крупного немецкого торговца в Веракрусе, где он познакомился с его дочерью, светловолосой девушкой, спокойной и домовитой. И тут его обуял страх перед вечным одиночеством в мире, который рушился от ненависти, войны и безумия. Недолго думая, он женился. Потом появился ребенок, за ним второй — эти живые цветы, распустившиеся на забытой могиле его любви. И круг замкнулся: вне стен дома его окружала бурная деятельность, внутри них — семейный покой, а от того человека, которым он был пять лет назад, не осталось и следа.Но однажды настал шумный, наполненный колокольным звоном день. Ожили телеграфные провода, и на каждой городской улице крики людей и огромные заголовки газет возвещали о долгожданном мире. Англичане и местные американцы из всех окон бесцеремонно вопили «ура», шумно празднуя гибель его отчизны, — в тот день воспоминания о несчастной родине оживили и образ его любимой. Как жилось ей все эти годы? Среди бедствий и лишений, о которых местные газеты писали иронично и подробно, со всем дерзким журналистским рвением? Уцелел ли во время смуты и разбоя ее дом, его дом? Ее муж, сын, живы ли они? Он проснулся посреди ночи, встал с супружеской кровати, зажег свет и пять часов кряду до самого рассвета писал письмо, которое все не хотело кончаться, в котором он пересказал ей всю свою жизнь за истекшие годы. Спустя два месяца, когда он уже позабыл о своем послании, пришел ответ. Он нерешительно повертел в руках объемный конверт, придя в смятение при виде знакомого почерка. Ему не хватало решимости открыть письмо сразу, словно он держал перед собой ящик Пандоры, скрывавший что-то запретное. Два дня носил он его нераспечатанным в нагрудном кармане. Порой он ощущал, как сердце его рикошетом отскакивало от конверта. В письме, которое он наконец открыл, с одной стороны, не чувствовалось навязчивой доверительности, но, с другой, не было в нем и холодной официальности. Выдержанные строчки письма дышали неподдельной, спокойной приязнью, безо всякого упрека или отчуждения. Она писала, что муж ее умер в самом начале войны, о чем она почти не решается сожалеть, поскольку смерть избавила его от многих ужасов: разорения фирмы, оккупации родного города, бедствий народа, столь преждевременно упивавшегося победой. Сама она и сын ее здоровы. Ей было приятно услышать, что у него все хорошо, лучше, чем у нее. С женитьбой она поздравила его прямо и откровенно. Он читал ее слова с каким-то недоверием в сердце, однако ни одна лукавая нотка не приглушила чистый тон письма. Оно звучало невинно, без какого-либо вызывающего преувеличения или сентиментального трепета, все прошедшее, казалось, растворилось в неизменной симпатии к нему, а страсть очистилась до кристально чистой дружбы. Ничего иного от ее благородной души он и не ожидал, и все же, представив ее спокойную, уверенную манеру держаться, серьезно и в то же время с улыбкой, словно в ореоле доброты, он вдруг ощутил, будто вновь смотрит в ее глаза — он почувствовал искреннюю благодарность, тут же бросился к столу, долго и подробно писал ей. Так они вернулись к старой традиции, которая была прервана на долгое время, традиции рассказывать друг другу о своей жизни — мировые катаклизмы не смогли порвать все их связи.
Сейчас он был благодарен судьбе за ясность своей жизни: карьера удалась, предприятие процветало, в доме росли дети, которые играли, говорили, ластились к нему и своей матери. А от того юношеского пожара, в котором сгорали его ночи и дни, остался лишь огонек, спокойный, ровный свет дружбы, ничего не требующей и ничему не угрожающей. Поэтому, когда два года спустя одна американская компания поручила ему провести в Берлине переговоры, у него возникло совершенно естественное желание лично засвидетельствовать свое почтение женщине, которую он некогда любил, но теперь считал добрым другом. Едва приземлившись в Берлине, он первым делом заказал в отеле телефонный разговор с Франкфуртом. Что-то символичное усмотрел он в том, что за девять лет номер ее телефона не поменялся. «Добрый знак, — подумал он, — ничего не изменилось». В этот момент раздался резкий звонок телефона, и внезапно его охватила дрожь, он представил себе ее голос, который сейчас услышит совсем близко, услышит теперь, спустя столько времени! Стоило ему назвать свое имя и услышать в ответ испуганный вскрик безмерного изумления «Людвиг, это ты?», как его бросило в жар. Было почти невозможно продолжать разговор, трубка дрожала в его руках. Верно, этот звонкий испуганный звук ее голоса и этот громкий вскрик радости затронули в нем какой-то потаенный нерв, ибо он чувствовал, как кровь закипела в его висках, и он с трудом понимал ее слова. Помимо своей воли, будто кто-то нашептал ему, он пообещал, вовсе не желая того, что через день приедет во Франкфурт. С этого момента он потерял покой: улаживал дела, будто в лихорадке, носился по городу на автомобиле, чтобы завершить все переговоры в два раза быстрее. И когда, проснувшись на следующее утро, он вспомнил приснившийся ему сон, то понял: спустя годы впервые он видел ее во сне.
Через два дня он, заранее оповестив о своем прибытии телеграммой, холодным ранним утром приближался к ее дому. Неожиданно, глядя в витрину знакомой булочной, он заметил, что идет не своей походкой, не той походкой твердого, целеустремленного и уверенного в себе человека, каковым он стал там, в Мексике. «Почему я снова иду, как робкий нерешительный юнец, каким был раньше в двадцать три года, когда дрожащими пальцами сконфуженно смахивал пыль со своего изношенного пиджака и надевал новые перчатки, прежде чем взяться за дверную ручку? Почему мое сердце вдруг так заколотилось, почему я робею? Тогда какое-то тайное предчувствие говорило мне, что за этими медными дверьми меня ждет то ли добрая, то ли злая судьба. Но сегодня, почему я склоняю голову сегодня, почему это нарастающее беспокойство вновь гасит во мне радость и уверенность?» Напрасно старался он взять себя в руки, он опять чувствовал себя одиноко, рядом с ней он все еще оставался просителем, неуклюжим подростком. И горячая рука, которую он положил на металлическую ручку, все так же дрожала.
Однако стоило ему ступить за порог, как чувство отчуждения исчезло, потому что он увидел слезы на глазах у старого, исхудавшего и ссохшегося лакея.
— Господин доктор, — пробормотал тот сквозь всхлипы.
«Одиссей, — подумал потрясенный гость, — домашние псы узнают тебя. А узнает ли тебя госпожа?» Как раз в этот момент раздвинулась портьера, и она вышла, протянув ему навстречу руки. Одно мгновение, держась за руки, они смотрели друг на друга. Короткий и все же наполненный волшебством миг узнавания, всматривания, изучения, раздумья, неловкой радости и облегчения от вновь опущенных глаз. Лишь после этого на лицах появилась улыбка, во взглядах — сердечное приветствие. Да, она была прежней, хотя немного постарела, слева, в расчесанных, как прежде, на пробор волосах, виднелась серебряная прядь, голос ее звучал еще тише, приветливое лицо стало еще более серьезным. В тот момент, упиваясь ее нежным голосом, таким приветливым из-за мягкого выговора, он почувствовал неутоленную жажду этих бесконечных лет. Она поприветствовала его: