Обезьяна на мачте
Шрифт:
Мы так мирно беседовали, и Марс приходил в себя. Нет, он уже пришел в себя. Он тихо, еще на слабых ногах добрался до кормы и незаметно подошел ко мне сзади и ткнулся носом.
— Вот он!
— Ма-арс!
— Милый Марс!
— Поди сюда, умная собачка, ну, поди…
И Марс тихо подходил ко всем и доверчиво клал всем на колени свою умную, еще не совсем просохшую голову и ласково заглядывал в глаза.
И даже англичанин в клетчатых панталонах потрепал его по спине с серьезным видом и процедил сквозь зубы:
— How are things? [13]
Да что англичанин! Сам господин капитан, подошедший пожелать
— У-у, пе-ос!..
И уже не вспоминал о Ганге.
Утром мы были в Або. Кое-кого из пассажиров уже не было; очевидно, высадились в Ганге. С Марсом прощались многие, и он как-то быстро выучился давать лапу, чего раньше за ним не водилось. В заключение появились четверо молодых людей, окружили Марса и давай щелкать своими «кодаками». Марс струсил и присел. В такой чудной позе его и сняли.
13
Как дела? (англ.).
Я почти уверен, что в происшествии с Марсом написали в газетах. Может быть, даже появились или появятся в окнах магазинов открытки с его физиономией. Но вряд ли кто рассказал, что самое интересное произошло на пароходе. Все смотрели на Марса и не наблюдали за собой.
Ну, за них это сделал я.
Анатолий Соболев
Пинагор - по прозвищу Парамон
Он охранял кладку крупной оранжево-красной икры. Брюшными плавниками, образовав из них воронкообразную присоску, он прикрепился к большому коричневому камню и недремотно караулил свое потомство, внимательно наблюдая вокруг большими, черными с красной каемкой глазами. Тело его было коротким, вздутым спереди этаким горбом с широкими твердыми шипами поверху. По бокам тоже тянулись в два ряда короткие костяные шипы, будто борона, перевернутая зубьями вверх. О них можно было ободрать руку. Горбатостью своею он напоминал зубра в миниатюре.
При виде опасности, а такой опасностью были, конечно, мы, водолазы, пинагор напряженно топорщил красные плавники, раздувал щеки, растопыривал жабры, открывал рот — становился вроде бы даже больше. По телу его шла нервная волна, и казалось, что он вот-вот кинется в атаку. «Стращал» нас.
Потом он к нам привык — понял, что мы ему не враги и на его потомство не покушаемся, но все равно не спускал глаз, настораживался, однако с места не двигался — храбрый! А может, думал, что от такого чудовища, каким наверняка казался ему водолаз, никуда не денешься и чему быть, того не миновать. А скорее всего не имел он права покинуть потомство, обязан был охранять, что бы ни произошло, как часовой на посту.
Пинагор шевелил толстыми губами, и вид у него был слегка обиженный. Может, голод мучил, а может, было стыдно, что ему, главе семейства, приходится сидеть неотлучно, как няньке, возле своего сопливого потомства. Мы тогда не знали, что у пинагоров именно самец охраняет икру, и подсмеивались над ним. Кто-то прозвал его Парамоном, и имя приклеилось. С той поры: Парамон да Парамон. Сидя на телефоне, можно было услышать, как водолаз беседует с ним:
— Парамошка, где баба-то твоя? Бросила, что ли? Ну сука, ну сука! Подолом треплет, а ты с голодухи загибаешься, если вернется, не принимай вертихвостку. Будь мужчиной.
— Ты на алименты подавай, — советовали другие. — Чего одному горе мыкать! Давай мы тебе заявление напишем по всей форме. Царю вашему морскому, Нептуну. Так, мол, и так, семеро
по лавкам, воспитывать надо. Ты ж теперь отец-одиночка. Нечего стесняться, надо требовать, что положено по закону.Каждый раз, спускаясь под воду, водолазы ходили проведывать пинагора: как он там, горемычный, жив-здоров, цела ли икра?
— Опять к Парамону пошел! — злился мичман, наблюдая сверху за пузырями, по которым всегда можно определить, где находится водолаз, и кричал в телефон: — Иди туннель промывать! Отправился на экскурсию!
Мы тогда промывали туннель под баржой, затопленной в самом конце войны, она мешала судоходству в губе, и ее надо было поднять.
Пинагор от икры не отплывал ни на минутку. По-моему, он чувствовал, что мы просто зеваки, обиду ему не несем, но все-таки посматривал на нас с опаской. Мы подкармливали его рисом. Насыпали горсть крупы в пустую консервную банку, прикрывали крышкой и шли угощать преданного долгу папашу. На грунте банку раскрывали и подставляли ему под нос. Рис всплывал легким белым облачком от движения воды. Пинагор шлепал губами и втягивал в себя зерна. Забавно было видеть, как зернышки плывут ему в рот одно за другим, цепочкой. Не сходя с места, Парамон высасывал всю банку. И нам казалось, что от сытости у него на морде появляется довольное выражение, что-то вроде улыбки.
Но однажды я встретился с его взглядом — и понял: он наблюдает за мной осознанно! Меня как громом поразило. Во взгляде рыбы сквозила такая глубина веков, такая древность, такое запредельное время, когда, может, и человека-то на Земле не было, а пинагоры уже водились. Мне стало не по себе, охватило какое-то мистическое чувство.
Вот мы говорим: «рыбья кровь», то есть холодная, инертная, вроде бы неживая. Говорим: «рыбий глаз», то есть ничего не выражающий, пустой, бессмысленный. Но взгляд Парамона был именно осмыслен — и это меня напугало. Я прикоснулся к чему-то необъяснимому, недоступному нашему разуму.
Мы на рыб смотрим как на нечто второстепенное, что ли, в общей цепи жизни. Мы можем сострадать собаке, кошке, жеребенку, дикому зверю — всем млекопитающим и птицам тоже. Понимаем их боль, следим за повадками, знаем их жизнь. Они с нами рядом, они нам понятны. С коровой, с собакой и даже с диким зверем или птицей человек соприкасается часто, он с ними живет в одной природной среде — на земле, дышит одним воздухом.
А рыба — нет. Рыба все время скрыта от нашего взора и нашего понимания, она не на глазах — и это отчуждает. Мы видим, как задыхается рыба на берегу, но не слышим ее крика, не понимаем ее мучений, а они, конечно, есть. Может быть, у нее тоже наступает кессонка, когда ее вытаскивают из родной стихии? Рыбы — как бы пришельцы из другого мира, у нас с ними нет общего языка, даже языка жестов.
Нам же, водолазам, приходилось общаться с ними каждый день, может, поэтому мы видели в них живых существ, наблюдали за ними, знали какие-то повадки. Они были такими любопытными, что порою надоедали нам. Я помню, как мы работали ночами на ремонте разбомбленного слипа в Мурманске и на свет подводных ламп собиралось столько рыбы, что она затмевала эти лампы, и в воде было плохо видно. Однажды я даже попал в косяк мойвы — рыбешки небольшой, шустрой, зашедшей в залив и ринувшейся на электрический свет. Как снежная метель, вылетела она из водяной мглы и завихрилась возле ламп, застя свет. Рыба толкала меня, терлась о скафандр, лезла в иллюминатор водолазного шлема, тыкалась носом в стекло — я был как в полярном снежном «заряде», когда в белой мгле не видно ни зги. Этот неистовый рыбий смерч становился все плотнее и плотнее. На миг мне стало даже не по себе. Но мойва — рыбешка мелкая и поэтому безопасная.