Обезьяны
Шрифт:
– Именно так. Мы уходим.
– Да ну?
– Ну да.
Никто даже попрощаться по-человечески не смог, вместо слов – гортанные рыки и обезьяний вой. Сара взяла Саймона за локоть и, словно погонщик слонов, который едва заметными тычками умеет направить четвероногую, потенциально очень свирепую тушу в нужную сторону, провела его вниз по ступеням, сквозь толпу тинэйджеров, по длинному коридору, мимо двух дюжих громил в военных фуфайках, черных хлопчатобумажных брюках и наушниках от уоки-токи, и наконец вытащила на свежий воздух, под оловянные лучи лондонского рассвета.
– А как же Табита? – спросил Саймон. Вопрос был специально сформулирован так, чтобы прозвучать четко и разборчиво, – возможно, ради этого художник его и задал.
– А что? – Сара не сердилась, она
На улице стояли люди, судя по виду – недавно прибывшие из Африки, и зазывали клиентов для припаркованных на Чаринг-Кросс-Роуд такси. Сара наклонилась к водителю и стала торговаться, Саймон в это время вообразил, что она проститутка, а он ее сутенер. Когда Саймон пришел в себя в следующий раз, они уже ехали на запад под звуки автомобильного радио. Передавали боксерский матч, Саймон то приседал и наносил удары вслед за словами комментатора, то уклонялся от нокаута. Бильярдным шаром они пролетели по Парк-Лейн. Смешно, подумал Саймон, как это Лондону удается быть одновременно таким свежим и бодрым и таким гнилым и разлагающимся; зеленая лиственная пена переливалась через опоясывающую парк каменную кладку, такси и утренние грузовики спешили туда-сюда по улицам, не обращая на пену внимания.
А вот и «Харродс», зубчатое вавилонское всхолмление лондонской коммерции, базар, поставленный на попа. Саймон искоса глянул на Сару. Она сидела рядом, таинственно спокойная, – казалось, целая ночь бухла и наркоты никак не отразилась на ней, и только мешки под глазами говорили об обратном. Бедра сжаты, колени смотрят влево, руки сложены в замок. Шляпка-ток все так же возвышается над подушкой волос. Погладить ее? Прикоснуться к ней, такой изящной и привлекательной? Он не знал, хочет ли. Чувственный ночной марафон оставил Саймона без сил: пока он спал, его тело словно бы одели в полную боевую выкладку и прогнали через полосу препятствий, а потом за миг до пробуждения вернули обратно. Теперь вместо внутренностей – жижа, вместо кожи – чешуйчатый панцирь. Он поерзал на сиденье, ощутил, как трусы впиваются в потную промежность. Круг замкнулся – в этот самый миг такси проезжало по Слоун-Сквер. Сообщения помниутебяестьтелоследовали в своем собственном ритме, сообразуясь со своими, им одним ведомыми целями.
Когда я ложусь в постель, меня словно покрывают слоями воска, я превращаюсь поочередно в каждую из его прежних женщин, думала Сара, глядя, как лимонные лучи солнца играют у Саймона на бровях.
Когда я прикасаюсь к ней, я думаю только о детях, отметил про себя Саймон, снова пойманный в ловушку ее обаяния, ее изящества. Какая она все-таки крошечная.
Если б только найти какое-нибудь лекарство, какую-нибудь мазь, думала Сара, вроде мази Вишневского, он бы втирал ее в меня, сначала бы мне жгло все тело, а потом она бы впитывалась и воск таял, и я бы тогда чувствовала, что его ласки свежие, новые, что в этот миг его прикосновения перестают быть лишь отзвуком былых прикосновений к былым любовницам.
«Папка, подотри мне попку… Ну подотри мне попку!» Высокие нотки неуместного приказного тона, светлые волосы, маленькая головка, зажатая между бедер. Изгиб ягодиц, а за ними, за этими идеальными изгибами – край туалетного сиденья, пластиковая излучина. Он откручивает немного от рулона, отрывает кусок бумаги, чувствует, какая она сухая, скрипуче сухая, как наждачная. [53] Сам наклоняется вперед, проводит сложенным вдвое листом в ложбине между ягодицами:
«Аааа! Папка, мне больно, мне больно…»
53
До самых последних времен Великобритания «славилась» крайне низким качеством туалетной бумаги.
Где
мои дети, подумал Саймон. Где они, черт возьми? В Оксфордшире, в Браун-Хаусе, со своей матерью, где ж еще. С ними все в порядке, в полном порядке. И я скоро увижу их, всех троих, перед ними я снова стану маленьким, превращусь в стенку для лазания. Я очень скоро их увижу, всего и ждать, что два дня.Такси промчалось по Кромвель-Роуд, в пальцах у Саймона бесполезно горела очередная сигарета, дым уносился в приоткрытое по требованию шофера окно. Сосредоточенный на западной оконечности Лондона Ближний Восток уже проснулся, мертвенно-бледные люди в одежде, нет, в хлопчатобумажных мешках цвета хаки, спокойно перебирали четки – боролись с беспокойством, – направляясь по своим делам мимо отелей. Сара глядела в никуда сквозь гигантский, размером с дом рекламный щит, установленный на углу Уорик-Роуд. Это было электронное табло, на нем горели цифры – ровно столько IBM-совместимых компьютеров с системой «Виндоуз» продано по всему миру. Сара моргнула, за ней моргнуло и табло, высветив результаты какой-то сделки, совершенной в Сеуле или в Сиракузах. Сара подумала: интересно, а что, если эти цифры означают число женщин, которых он имел в своем воображении? Мириады влагалищ, в которые он желал бы скользнуть? Миллионы венериных бугров, на которые он намеревался взобраться? [54] Электронное табло предложило свою версию – два миллиона триста сорок шесть тысяч семьсот тридцать четыре. Сара подумала: нет, это заниженная, до невозможности заниженная оценка.
54
Аналогичный образ использует французский шансонье Жорж Брассанс (1921–1981) в песне «Медные трубы».
А вот и Баронс-Корт, вдали виднеется стеклянный корпус «Ковчега» – уродливого нового бизнес-центра, который подавлял все и вся в районе Хаммерсмитской эстакады. Квартира Сары пряталась в лабиринте маленьких улочек, скрытых за корпусом библейского плавсредства. Скоро они будут дома. Дома в тени «Ковчега» с его пятнадцатью этажами стекла и бетона, вздымающимися над крышами соседних домов и грозно нависающими над ними. В тени великанского морского чудовища с плюмажем из антенн и спутниковых тарелок, соединяющих его с эфиром, готовых принять информацию, что голубь с оливковой ветвью в клюве замечен на другом конце света. В тени корабля, груженного бродячим зверинцем, с которым так удобно уплыть от потопа, прочь из гибнущего города, а потом кинуть якорь у зеленого берега, где суждено продолжиться прекратившейся было эволюции.
– Не спи, мартышка, – сказал Саймон, но заметил, что опоздал, – Сара уже расплачивалась с таксистом. Тот был молод, длинные руки торчали, словно спички, из широких коротких рукавов пестрой рубашки.
– Эй ты, никакая она тебе не мартышка, – бросил он через плечо, уставившись в налитые кровью глаза Саймона, отражающиеся в зеркале заднего вида.
– Чего-чего? – Саймон уже собирался выбраться из машины.
– Никакая она не мартышка.
– Это ласкательное, – ответил Саймон, одной ногой стоя на тротуаре.
– Откуда я родом, там с мартышками не ласкаются, там их жрут. Жрут или убивают.
– Ох, я не знал. – Что это я с ним так вежливо, подумал Саймон. – И откуда же вы родом?
– Из Танзании, вот откуда. Откуда я родом, там большое озеро, там мы охотимся на мартышек, жрем их мясо… нам нравится. Вкусное, чтоб мне сдохнуть. Особенно у шимпанзе, да, особенно у них. Они жрут нашинских детей, а мы ихних.
– He может быть. Я думал, шимпанзе – обезьяны, а не мартышки…
– А, обезьяна, мартышка, макака, какая разница. В буше мы жрем и то, и другое, и третье. Мы по-другому не можем. – Последнюю фразу шофер произнес с напором, как будто Саймон собирался возмущаться подобным обращением с животными. – Не можем – иначе не выживем.
– Конечно, конечно, я понимаю. – Саймон уже стоял на тротуаре, Сара возилась с ключами; прежде чем захлопнуть заднюю дверь, он наклонился к водителю и заговорщицким тоном, как мужчина мужчине, сказал: