Облако, золотая полянка
Шрифт:
После этого заведующий провел меня по помещению и показал кабинет, в котором буду работать. В нем два стола — один мой, а за другим сидит женщина лет примерно так сорока трех, с серыми глазами и доброй улыбкой, довольно полная. Зовут ее Олимпиада Васильевна, у нее так же, как у меня, среднее специальное образование, правда, сельскохозяйственное. От нее я узнал, что наш заведующий собесом — тоже пенсионер, но по выслуге лет. Она спросила, определился ли я с жильем, и тут я вспомнил, что, несмотря на приближающийся конец рабочего дня, вопрос этот еще не решен. Пришлось вернуться в кабинет заведующего и осведомиться, где я буду жить. Аким Павлович ответил, подумав, что это не проблема, первое время я могу спать на диване в его кабинете, а потом он договорится насчет койко-места в общежитии лесозаготовителей.
Тут у меня заболела душа, и я сказал, что в общежитии жить не хочу и не буду, потому что главное для меня — покой и чтение книг, в таком случае я уж лучше устроюсь жить в его кабинете, а в общежитие не пойду. Заведующий снова подумал и заявил, что
На это заведующий категорически возразил, что не позволит влияния на подчиненных в отрицательном смысле, а Егор Дементьич человек неясный. Участковый согласился насчет неясности и стал успокаивать: мол, вообще-то данный гражданин Лыков никого на квартиру не пускает, не пустит и меня. Тут товарищ Тюричок, совсем разволновавшись, заявил, что пусть попробует не пустить, потому житье одному в таких хоромах—уже само по себе деяние противоправное или, по крайней мере, граничит с ним. После этого мы с Алексеем Флегонтовичем вышли из собеса и направились на окраину города. Шли мы далеко, городок длинный, тянется по обе стороны большого оврага, и там, где овраг этот сходит на нет и начинаются обширные заливные луга, а дальше лес, а за лесом еще не знаю что, — и стоит дом, к которому привел товарищ старший лейтенант. Дом, правда, большой. При нем огромный огород с баней в одном углу и зарослями кустарника в другом. Потеряться в избе, несмотря на ее обширность, трудно — все на виду. Только в одном углу отгорожена маленькая каморка, тесная и захламленная. Хозяин провел меня в нее и сказал: «Вот, располагайся!» Там стоит железная голая кровать. Он заявил, что на сегодня застелет ее кой-какой одежкой, а завтра притащит со мной с чердака старый пружинный матрац. Сам он летом спит во флигеле — да, да, у него и флигель есть, он его, правда, называет мастерской, но когда я проник туда, то, кроме батареи бутылок из-под портвейна, обломка топора и старого рубанка, никаких рукотворных предметов не обнаружил. Свалены какие-то шкуры, сушатся травки, валяются корешки и диковинные сучья.
Устроившись, расположив свои вещи, я вышел на улицу и сел на лавочку.
Сказать честно, я сильно устал за этот день. Приезд, устройство на работу, хлопоты с квартирой утомили меня. А тут я увидал закат. Ах, какой это был закат! Это надо видеть, это никак нельзя представить себе — пространства, расположенные за домом. Вроде они конечны, потому что ум ясно представляет невозможность такой безбрежности: ведь везде, везде лес. Но он не ограничивает взгляда — и это поистине удивительно.
Вы знаете, обычно пишут: «Солнце цеплялось за верхушки сосен (или елей)», фраза в общем-то правильная и даже красивая, но после того, что увидел, не смог бы, клянусь, не смог бы я написать такой фразы, ибо она была бы неправдой. Солнце не цеплялось за верхушки, а падало в какой-то неизъяснимый морок (пока сам не могу растолковать этого слова, но чувствую, что оно верно, ибо складывается из тумана и охватывающей все небо золотистой измороси), и в этом тумане, измороси, во всем мороке изумрудно блестят, переливаются, плещутся те луга, о которых я тоже уже писал, и нет им ни конца ни края, а я на скамейке, как на шлюпочке, — и катится солнце за зыбкий горизонт. А там, где должен стоять лес, — к я совершенно точно знаю, что он там есть, я видел его до захода солнца, — теперь вижу только буйный, причудливый хаос зелени, и где-то там, среди этих зеленых сверкающих россыпей, одиноко бродит худая старая лошадь.
Я увидел ее и сразу забыл. А она, вырвавшись из этой круговерти, подошла к нашему дому и коснулась мягкими губами моей щеки. Я испугался, вскрикнул и кинулся к крыльцу. На нем стоял хозяин и усмехался.
— Что, боишься? — спросил он. — Не бойся, это меринок мой, Андрюха. Андрюх, иди сюды. Я тебе сахарку вынес. На, милок. Ишь, баловник, отворачивается. И то, там трава-то — ах, сахарная! Сам бы ел — ну, ей-богу, пра!
— Между прочим, — холодно сказал я, — рабочий скот держать в личной собственности граждан воспрещается.
— Да как тебе сказать. — Старик почесал затылок. — Он, если по правде, и не мой вовсе. Так только, считается. Прибрел прошлой осенью, да так и живет. Я доложил, куда следует; приходили, смотрели. Но только все говорят, что не ихняя. Я и оставил. Кому он нужен, такой старый? Я думаю, он от цыган пришел. Они в прошлом годе туточки проходили. Видно, забить хотели или продать, а он о том вызнал да ушел. Я и рад — пущай живет, все какая-то живая душа рядом. Андрюха, Андрюх — иди сюды, дурачок!
— Как это вы? — удивился я. — Человечьим именем животное называете.
— А человек и есть! — весело воскликнул хозяин. — Конечно, каждому живому свое понятие от веку дано, да ведь дается-то оно от единого, то есть начала.
— Это какого же начала? Вы что, насчет бога имеете в виду?
— Бога, бога, — проворчал он. — Больно нужно! Слыхал, может, слово такое есть: пры-рода! Да ладно, идем ин чай пить.
В избе, на колченогом
табурете, глотая черную тягучую жидкость (и чего он в нее намешивает?), я с интересом смотрел на сидящего напротив хозяина. Кстати, любезный Олег Платонович, увлекшись разговорами, совсем запамятовал я описать убранство жилища, в котором волею судеб теперь проживаю. Это в двух словах, Вы уж не посетуйте. Писалось, что отгорожена каморка, куда меня поместили. Более же никаких перегородок на территории избы не имеется. Стоит огромный, нелепый, грубо сколоченный стол. Он, по сути дела, не считая нескольких утлых табуреток и скамьи вдоль стены, составляет всю обстановку. Да, вот еще: на стенках горницы — две цветные фотографии из журнала «Огонек». На одной из них — зафиксированная в прыжке балерина. Сцены не видно под ней, и кажется, что она летит. Как прекрасно искусство! На другой фотографии запечатлено торжественное событие: пуск нового блюминга. Казалось бы, какие огромные площади при великаньем метраже избы должны пустовать! А странно: нет ни обстановки, ни мебели, но и ощущения пустоты тоже нет. Объясняется это, по-моему, величайшей захламленностью — все теми же шкурками, сучьями, травками, над которыми возносится немножко затхлый, прогоркловатый запах одиноко живущего старого человека.Вот и все о избе, пожалуй. Имеется под ней еще и погреб. Не стал бы загромождать рассказ этой деталью, но приспособлю ее к случаю. Вдруг во время чая старик крякнул, схватился за поясницу и загудел: «Отпустило. Попалась, зараза!» Выбежал на середину горницы, рванул кольцо крышки погреба и исчез в нем. Появился через некоторое время, вздымая в руке огромную жирную крысу, — уже дохлую, по всей вероятности. Прошествовав передо мной, он бухнул ногой в дверь и выкинул крысу в темноту. Сел, блаженно улыбаясь, и начал тереть крестец, приговаривая: «ну, зараза, ну, зараза, помаяла ты меня…»
И то ли случай этот столь сильно потряс меня, то ли одурманил дедов чай, заедаемый бутербродами с колбасой диабетической, то ли усталость взяла верх в организме, но сам не помню: дошел я до кровати или свалился с табуретки тут же, возле стола?
Проснулся, впрочем, в кровати, но это неважно. Важнее то, что с утра я приступил к исполнению своих непосредственных служебных обязанностей. День прошел великолепно: я не только проникся сознанием ответственности своего дела, не только вошел в круг сослуживцев — людей доброжелательных и достойных всяческого уважения, но и сам внес некоторую лепту: составил два ответа на письма пенсионеров, которые товарищ Тюричок, самолично прочитав, велел отправить почти без переделок. Главное же — записался в библиотеку. Правда, любимых мною классиков прошлого века в ней не так уж много; ознакомившись с моими вкусами, библиотекарша сказала, что, к сожалению, большая часть интересующих меня книг находится на безвозвратном прочтении. От собраний сочинений, к примеру, остались только последние тома с содержащимися в них письмами. Я взял письма Тургенева, Льва Толстого, а также любимого мною классика Гоголя Николая Васильевича. Под свежим впечатлением от прочитанного, пред светлым ликом гениев и в беспредельном восхищении чистотой их слога я и позволил себе — невольно, быть может подражая их стилю, — написать Вам это послание на исходе третьего дня моего здесь пребывания.
Кстати, о третьем дне: сегодня в город завезли портвейн. По пути на обед я увидал в очереди возле винного магазина хозяина. Он был трезвый, с огромной сумкой. Заметив меня, он отделился от очереди, подошел и спросил, не могу ли я несколько заплатить за квартиру в счет будущего проживания. Пришлось дать ему пятерку из подъемных. Подходя вечером, после работы, к дому, я услыхал странные звуки: будто что-то тряслось и гудело. Скрипели доски, хлопали двери, а из всего этого шума складывалась довольно внятно незамысловатая мелодия популярной песни «Арлекино». Я удивился, но, увидав стоящего возле амбара старика, виду не подал. Когда я спросил, в чем тут дело и почему в окружающую среду врываются посторонние шумы, он покачнулся, повернулся лицом к огороду и, выбросив руку в направлении бани, прохрипел: «Вона»! Действительно, звуки доносились оттуда. Я обогнул огород и подошел к бане. Потрясение ожидало меня: ходила каждая досочка на крыше, на предбаннике, на дверях… Дотронулся до угла — он тоже визжал, постанывал, ворочались и бормотали бревна в пазах. И все эти шорохи, писки, визги, шуршанья и скрипы старого уже, почерневшего дерева необъяснимым образом складывались во вполне осмысленную мелодию, сочиненную к тому же, как я слыхал, зарубежным композитором. На окне мелькали какие-то блики, голубоватое свечение, — игра света удивительно вплеталась в мелодию. Однако, сколь я ни вглядывался внутрь, источника его так и не обнаружил.
Думаю, что в момент, когда я отходил от бани, мы с хозяином являли собой картину в общем-то одинаковую: меня тоже шатало из стороны в сторону. Тем не менее нашел в себе силы подойти к нему и спросить, вложив в вопрос всю воспитанность, на какую только был способен в этой ситуации: «Послушайте, дедушка! Что у вас там, в бане, — черти завелись?» Старик покачнулся, сжал ладонь в кулак и, вознеся его над головой, протрубил: «Пры-рода!» — после чего уплелся в дом.
И вот теперь пишу Вам письмо. Из огорода доносится элегическое: «Присядем, друзья, перед дальней дорогой…» Хозяин топает в пристрое и звенит бутылками, из окна пучится на меня огромный глаз старого мерина Андрея, а далеко в лугах что-то гулко бухает. Чудится живое в хламе, громоздящем избу; кажется, стоит кому-то скомандовать — и он запляшет, закружится по комнате, завывая: «Давай, космонавт, потихонечку трогай…» — и тогда я, наверное, сойду с ума…