Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Остаюсь с совершенным почтением

Тютиков Гена

Письмо второе

Уважаемый сударь мой, Олег Платонович!

Здравствуйте, вот и опять я. Вы небось удивитесь: почему же «сударь»? Да потому, что, прочитавши за время пребывания здесь множество писем из собраний сочинений, не могу налюбоваться обращениями, которые употребляли между собой живущие в те времена люди: есть в них и тонкость, и душевность, и тому подобная обходительность. Есть еще, правда, выражение «государь мой», хотел я его употребить относительно Вас, да постеснялся: уж больно старорежимное. Вы и не обидитесь на это, я думаю, как не обижаетесь на то, что докучаю Вам, человеку чрезвычайно занятому по своей основной специальности техника-землеустроителя, своими откровениями. Две недели прошло,

как я послал Вам первое письмо, уж и ответ получил, за который большое спасибо. Пишете, что июль там выдался неважный, все больше с грозами, два раза даже был град. И у нас прошли грозы, но легкие и короткие: бывало, по три грозы на день, а солнце все светит и светит с утра до вечера. Одна из гроз застигла меня, когда я в обеденный перерыв купался на речке. Я спрятал одежду под лежащую вверх дном лодку, а сам залез в воду. Что тут было! Вспыхивали и гасли молнии, бесновалась, выплескиваясь из воды и взблескивая боками, рыба. Из леса на другом берегу вылетели птицы и начали низко носиться над водой, выхватывая серебристые тела. Одна из них налетела на меня, ударила крылом и, закричав, взмыла вверх, ускользая от приближающегося ливня. А когда он ударил, я уже ничего не видел: ни птиц, ни рыбы — все исчезло в кипящем серебре. Теперь клекот воды слился с клекотом леса, — то ли сам он шумел, то ли кричали спрятавшиеся там птицы. А я, стоя по шею в воде, захлебывался от потоков, льющихся сверху.

С перерыва опоздал, конечно, потому что идти под дождем на службу и прийти мокрым не хотелось: вдруг мне на прием направили бы гражданина или гражданку — они увидали бы, что я в мокрой одежде, и это могло подорвать мой авторитет как должностного лица, а также и всего нашего учреждения. Впрочем, граждан на прием ходит мало: за полмесяца мне пришлось разбираться всего с тремя. В основном же подшиваю пенсионные дела, отвечаю на запросы из области и беседую на различные темы с соседкой по кабинету, Олимпиадой Васильевной. Штат сотрудников здесь хороший, все прекрасно ко мне относятся и приглашают домой пить чай. Нравится даже атмосфера, царящая в организации: тихий коридор с пыльными лучиками из окна, деловитые люди за столами в кабинетах, неторопливое обсуждение политических и местных новостей. В общем, работается хорошо, чего и Вам желаю. Но главное не в работе, там все в порядке. Главное — дома, а дома-то интересные дела творятся, любезный Олег Платонович! Когда в городе наконец кончился портвейн и баня перестала шуметь, я в категорической форме попросил хозяина объяснить его странное поведение. Он покряхтел, покурил; вдруг заморщился и сказал:

— Опять в мизинец стреляет. Ну, стервецы, покажу я вам…

Выбежал в огород и стал ухать на соседских мальчишек, копающихся возле забора. Вернувшись, объяснил добродушно:

— Вот видишь — они сейчас тынинку выдергивали, а у меня в мизинец начало постреливать. Как дернут — так стрельнет… И во всем так. Крот яму под домом роет — словно меня буравит. Мышь под полом пробежит — а мне щекотно. Такие-то, Геничка, дела.

— А баня? — спросил я.

— Баня-то? — Он заморгал, полез за платком. — Да тут, брат ты мой, целая история вышла. Роман можно писать, да еще с двоеточием (при чем здесь двоеточие — никак не понимаю). Было нас двое братовей. Отец наш за год до германской помер, мать долго раньше, вот и остались вдвоем.

Мы погодки — было нам немножко больше двадцати, когда гражданская началась. Домишко наш стоял на этом самом огороде, в нем и жили. Город тогда совсем маленький был, вроде деревни, а люди охотничали, рыбу ловили, лес валили. В гражданскую-то все, почитай, в партизаны наладились. Споначалу на дорогах белых стерегли, а потом, когда они за нами гоняться стали, кружили их по здешним лесам, да так и закружили: никто, наверно, отседова не ушел. А мы с братом-то, с Фомой, вместе были. И вот как-то случилось—уж под конец, перед тем как из лесов выйти, — вдруг пыхнуло что-то в нас. Смотрим друг на друга, глазами хлопаем и слова вымолвить не можем. Глядь — я ему свою, а он мне свою фляжку протягивает.

— Горит? — спрашиваю.

— Да, — говорит, — горит.

Во как сполыхнуло. Обожгло душу, да так и палило, пока до дому не добрались. А от дома-то — одни головешки. Начали снова строиться. И только тогда внутри жечь перестало, когда мы этот дом с баней выстроили. Каждое бревнышко, каждую досточку одна к одной прилаживали, ласкали да холили. Так и жили.

Потом брат фашиста бить ушел. Один я остался: меня в ту пору медведь ломал — болел сильно. И вот как-то зимой, ночью, будто ударило меня. Слышу — шум какой-то из огорода. Выбрался, а там баня вальс «Амурские волны» наскрипывает, грустно-грустно… Очень Фома этот вальс любил, все на гармошке играл.

У меня тогда аж коленки подкосились — заплакал, ушел в избу. А через неделю и похоронка пришла.

Так и живу с тех пор один. И до того родное мне тут все, что с течением времени стал чувствовать и крота в огороде, и мышь под полом. Сжился — потому как это тоже родина, Генко… А теперь — эх!

Старик махнул рукой, поднялся и вышел. Я тоже пошел на крыльцо. Он гладил мерина. Обернулся ко мне и сказал:

— Теперь вот и Андрея так же. чувствую: каждая шелудинка на его шкуре во мне болит. Пры-рода! — И он многозначительно ввинтил вверх корявый палец.

«Ну и дела», — подумал я.

Вообще, странное место. Вы только не подумайте, что я здесь с ума сошел и все такое прочее. Дом, конечно, домом. Тут хоть что-то свое есть: изба, всегда прохладная и сумрачная, в которой отгорожен твой угол; живой человек все время рядом — это все ничуть не странно, а вот за домом удивительнейшие вещи можно наблюдать, и это уже совсем из другой области. Взять хотя бы вчерашний день, когда я впервые отправился рыбачить на Вражье озеро. Взял стариковы удочки, честь по чести, накопал червей и через лес вышел к озеру. Оно огромное-огромное, и вода чиста невероятно. Берега густые, травянистые, а посередине озера имеется крохотный островок — весь в камыше, но такая деталь: раз глянешь—далеко-далеко где-то, толком не углядишь, другой раз — совсем рядом, рукой подать. Я, правда, долго не разглядывал: размотал удочки, насадил червей и закинул. Рыбы — ох! — маленькие, большие, всякие, ходят возле червей (в глубину далеко видно), и хоть бы хны, ноль внимания.

И вдруг слышу: кто-то хихикает, словно скрипит. Поднял голову, гляжу: на островке, напротив меня, мужичок сидит. Я его сразу узнал: на днях в хозяйственном магазине встретил, когда зашел приглядеть мышеловку для дедова обихода; мыши бегают, проклятые, под полом, щекочут его — кряхтит, чешется старина. А этот мужик пять приборов для очищения воды под названием «Родник» покупал. И вот сидит теперь напротив меня и смеется себе. И ни удочки у него, ни лодки. Как же он, думаю, на остров-то перебрался? Однако вида не подал и спросил вежливо:

— Здравствуйте. Как улов?

Похихикал он, на воду пальцем показал и говорит:

— Цып-цып, куть-куть, ах вы, окаянные…

Человек как человек вроде. Лысоват. Волосы рыжие. Рубашка синяя, в полоску. Серый простенький костюм; плетенки на босу ногу. Я помялся немного и снова подал голос:

— Вот беда-то! Хоть бы один поклев увидеть.

Он снова захихикал и вдруг спросил:

— Ай мне жалко? Хошь, Вахрамеевну к тебе пошлю?

Я махнул рукой.

— Без женщин забот хватает! Рыба не клюет, видите?

— Ах, ах, — закудахтал мужик и повалился в камыши. Потом вскочил и в чем был бросился в воду. Не успел я опомниться, он уже вынырнул возле удочек и, тыкая в мою сторону острым концом огромного полена, забормотал:

— На, на! Жри на здоровье! Дарю, дарю! Я протянул руку к полену. Оно было невероятно склизкое и вдруг, извернувшись, цепко ухватило меня за запястье. Я дернулся, закричал и упал в воду. Мужик же, ухнув, снова скрылся под водой.

Придя в себя, я увидал его на прежнем месте, на островке. Одежда на нем была сухая, будто он в воде и не был. Повернувшись ко мне, он проговорил:

— Эх ты, боязливой. Вахрамеевны испугался. Э? Да ить ей уж в обед триста лет будет! Последние зубы выпадают. Не бойсь, не бойсь!

Увядав, что я вытащил из воды удилище и начал лихорадочно сматывать, он сказал примирительно:

— Обожди! Куды навострился? Ты уйдешь, а я опять умного разговору не буду иметь? Скучно мне, брат. Я сказал — не ходи! — с угрозой крикнул он. — Смотри, парень, худо будет. Ай ты меня не признал? Ить я водяной.

У меня закружилась голова. Я лег на берег, опустил лоб в воду.

— Вахрамеевна! — позвал мужик.

Я судорожно отдернулся от воды и отполз в сторону.

— Эк тебя разбирает! — В голосе его звучала досада. — Городской, что ли?

— А… ага… В со… собесе работаю… — ответил я, пытаясь придать значительность последним словам.

— В собесе? — Водяной задумался. — Надо бы и мне там кой-какие дела вырешить. Тады я с тобой дружить буду. Ладно, а?

— Ла… Ладно.

— Вот то-то! — Он обхватил ладонями коленки и возвел глаза к небу. — Люблю опчество. Мне и здесь хорошо, правда, куда как тихо! И шуму никакого — ну, просто не переношу. А опчество люблю, брат. Так, чтобы разговоры, то да се. Иногда как приедут, зачнут бухать да лаяться — ох, совсем беда! А попробуй что скажи! Ладно, если только облают. А то позапрошлый год взрывом как бабахнули — у меня и ум отшибло. Неделю здесь после отлеживался, да месяц в больницу ходил, этими, как их, токами лечился! Ох-хо, жизнь наша бекова.

Поделиться с друзьями: