Облава на волков
Шрифт:
В начале второго учебного года он познакомился с художником Асеном Момовым. Он зашел в фотографию «Астра» на главной улице, чтобы сфотографироваться, и там на стенах салона, среди рекламных снимков, увидел и морские пейзажи. Видимо, еще никто из клиентов не разглядывал его картины с таким интересом, и художник тотчас это заметил. Заметил он и то почтение, с каким слушал его гимназист, когда он заговорил с ним о своих картинах, а потом узнал, что и тот «балуется кистью». Он пригласил его домой, чтоб показать ему и другие картины, и Иван явился точно в назначенный день и час. Момов держал фотографию на паях со своим отцом, а в свободное время писал прибрежные скалы с разбивающимися о них вспененными бурунами или тихое море с рыбачьими лодками. Очень редко, и только по заказу, писал он и натюрморты с фруктами в плетеных корзинках или букеты осенних цветов на столах под пестрыми скатертями. Работал он масляными красками, а чаще гуашью на небольших кусках картона и ходил по всем сколько-нибудь солидным учреждениям и магазинам, предлагая свое искусство. Очень редко, раза два-три в год, ему удавалось продать картину кому-нибудь из торговцев, притом не за деньги, а в обмен на товар — отрез материи на костюм, пару обуви или рубашку.
В городе было еще несколько художников, соперничество которых выражалось
Вскоре после этих дней всеобщего восхищения его успехами в поэзии и живописи Ивану Шибилеву было суждено с непреодолимой силой увлечься еще и театром. Младший брат его квартирохозяина был рабочим сцены. Как большинство работающих в театре, он был убежден, что в нем погиб актер, и он «посвятил свою жизнь» сцене с такой безоглядностью, на какую сами актеры, быть может, и не способны. Его братья, один из них ушедший на пенсию учитель истории (хозяин Ивана), другой — чиновник в налоговом управлении, стеснялись его одержимости, из-за которой он отказался от нормальной карьеры, и смотрели на него как на душевнобольного. Однако все члены обоих семейств, особенно дети, любили его и радовались его приходам. Он создавал в доме праздничное настроение, умел «строить рожи» и показывать фокусы, искусно подражал людям и животным, так что, глядя на него, все покатывались со смеху. Звали его Георгий, но и взрослые и дети называли его дядя Жорко, а за глаза и дядя Зайка, потому что верхняя губа у него была рассечена, как у зайца. При первой же встрече Иван открыл в нем родную душу, а дядя Жорко, оценив его способности, стал бесплатно водить его в театр. Он познакомил его с билетершами, те ставили ему в конце балкона первого яруса дополнительный стул, и оттуда, никем не тревожимый, весь обратившись в слух и зрение, он пересмотрел весь репертуар театра.
Однажды дядя Жорко попросил его в течение нескольких часов помочь ему, поскольку один его коллега не вышел на работу. Иван проторчал в театре до самого спектакля и с тех пор стал его добровольным помощником, сначала в выходные дни, а потом и в будни, после гимназии. Помогать, в сущности, было нечего, дядя Жорко и остальные рабочие справлялись и без него, но он всякий раз торчал в театре до конца представления. Он обходил каждый уголок сцены, наблюдал, как устанавливают декорации, а иногда ему удавалось заглянуть и в гримерные, где актеры готовились к спектаклям. Интереснее всего ему было на репетициях. Присутствовать на них посторонним было строго-настрого запрещено, но дядя Жорко успешно прятал его в темных уголках за декорациями, а в случае чего выдавал за племянника. Так Иван получил возможность слушать и смотреть на то, что происходило на сцене. Сначала артисты читали свои роли, и дядя Жорко объяснял ему, что это репетиция за столом. Потом актеры говорили свои роли уже наизусть и разучивали мизансцены (как объяснял дядя Жорко), много раз прерывали игру, рабочие вносили на сцену все больше декораций, артисты надевали костюмы, режиссер следил за их игрой снизу, из зрительного зала, и оттуда делал им замечания, иногда выбегал на сцену, что-то показывал и снова возвращался на свое место. От репетиции к репетиции пьеса из отдельных слов и движений превращалась в очередную историю из жизни людей, веселую или грустную, но всегда волнующую до обморока. Пиком, вершиной всего бывала премьера. За несколько дней до нее всех в театре, начиная с вахтера и рабочих сцены и кончая режиссером, начинало трясти, репетировали уже по два раза в день, а отдельные сцены — и по три, режиссер носился из зала на сцену и обратно, переставлял декорации, менял костюмы, призывал соблюдать тишину. Иван, как и все, жил в предпремьерном напряжении, потому что он знал наизусть все роли и чувствовал себя участником спектакля.
И вот, наконец, премьера. Партер и балконы постепенно заполнялись людьми, и Иван, наблюдавший сквозь щелку в занавесе, видел, что здесь, в зале театра, они кажутся совсем другими, словно они оставили за порогом театра все свои будничные заботы; не только в их праздничных туалетах, но и в выражении их лиц читались торжественность и благородство, мягкость и вежливость, которых он обычно у них не замечал. Преображенные золотистым барокко театрального зала и светом люстры, они чинно сидели на мягких бархатных стульях, перешептывались и с нетерпением ждали, когда поднимется занавес. Иван знал по себе, что для них все, происходящее за занавесом, — тайна, в которую им никогда не проникнуть, и напрасно только они напрягают свое воображение, как и он до недавнего времени напрягал свое. Никто из сотен зрителей не мог, к примеру, догадаться, что по ту сторону загадочного занавеса не царит полный покой, как это кажется зрительному залу, а, наоборот, все в крайнем напряжении, доделываются всяческие недоделки, рабочие сцены носятся, стараясь не топать, режиссер дает последние советы, актеры ждут поднятия занавеса сосредоточенные и собранные, как будто им предстоит опасное для жизни испытание.
Но вот лампы в зале гаснут одна за другой, шум постепенно стихает, верхняя часть занавеса раздвигается и две его половины скользят к краям сцены. За рампой сгущается синеватый сумрак, и в нем, отражая сияние сцены, светлеют сотни пятен — человеческих лиц. Скоро эти лица застывают, а потом зрители начинают смеяться или плакать, словно то, что делается на сцене, происходит с ними самими. Действие за действием, и спектакль незаметно
подходит к концу. Аплодисменты и возгласы одобрения сотрясают зал, на сцену, взявшись за руки, выходят актеры, улыбающиеся, еще не остывшие от возбуждения, они кланяются публике, скрываются за кулисами, а потом снова и снова выходят на вызовы. После этих минут восторженных аплодисментов, после того, как публика одаривала актеров славой, Иван думал о том, что кино, рисование, поэзия, гимназические науки — всего лишь мимолетные увлечения на его пути к сцене, и давал себе обет посвятить свою жизнь театру. И в то время как учителя, одноклассники и знакомые говорили ему о том, сколь щедро одарила его природа, и превозносили его как будущего знаменитого поэта и художника, его чувства и мысли уже были устремлены к одной лишь сцене. Предстояли одна за другой премьеры «Скупого», «Мастеров» и «Госпожи министерши», в которых должны были гастролировать Крыстю Сарафов, Елена Снежина, Владимир Трендафилов и другие столичные светила. В артистических кругах города едва ли можно было найти кого-то еще, кто с таким нетерпением ждал бы этих премьер, как ждали их дядя Жорко и Иван. Дядя Жорко сутками не вылезал из театра, спал по нескольку часов на продавленной кушетке, а остальное время работал, чтобы в будущих спектаклях все шло без сучка и задоринки. Иван ходил в театр каждый вечер, а частенько и днем, в качестве «своего человека» смотрел репетиции. Дядя Жорко успел к тому времени показать в театре публикации его стихов в «Болгарской речи» и местной газете «Литературни новини», кое-кто побывал в гимназии на его выставке, так что почти все актеры знали его и относились к нему благосклонно.Подошел конец третьего учебного года. Иван мог кончить его на отлично, потому что все предметы давались ему одинаково легко, если б эти предметы не перестали его интересовать. Все, что говорили преподаватели, навевало на него скуку, особенно же неприятно было ему отвечать на уроках. Процедуру эту он воспринимал как какой-то допрос, терроризирующий его дух и превращающий его самого в марионетку. Он стал все чаще получать плохие отметки, и учителя с нескрываемым сожалением отмечали, что он учится все хуже и хуже и даже не пытается вернуть себе свои достижения. «Столько людей, — думал он, — не знают, какой высоты Монблан, каков химический состав воды, или не умеют пользоваться таблицей логарифмов, и что же? Разве они темные, пропащие люди, которые не приносят пользы ни себе, пи обществу, как нам проповедуют в школе? Интересно, могут ли Сарафов или Снежина вычислить объем цилиндра, а если не могут, как же они стали чародеями сцены?»
С помощью подобных софизмов он оправдывал свою капитуляцию перед наукой, как и свое очередное увлечение. Когда-нибудь музы могли преобразиться в эриний и отомстить ему за его духовное многоженство, превратив его дарования в тяжкое проклятье, но пока он был полон таких чистых вожделений, что и не думал о такой опасности — напротив, был уверен, что до конца своих дней будет служить им всем с одинаковой преданностью и любовью. Виноватым он чувствовал себя только перед матерью, неграмотной женщиной, которая и замуж-то во второй раз вышла для того, чтобы сохранить хозяйство и дать ему возможность учиться. Как и каждое лето, она перебралась теперь в их старый дом, чтобы провести несколько месяцев с ним, но он прожил дома два дня, а на третий вернулся в город. Матери он сказал, что его к этому обязали в гимназии, мать дала ему денег и проводила в дорогу.
В начале июля один местный режиссер, Янакиев, собрал труппу из десятка актеров и предпринял турне по селам области, показывая «Под игом» и «Боряну» [16] . Кое-где уже начинали убирать ячмень, но люди, до тех пор не видавшие театра, по вечерам заполняли «залы». В большей части сел актеров кормили бесплатно, и вечно голодная актерская братия пила и ела до отвала, откладывая деньжата на летние отпуска. У Янакиева был приятель, полковник местного гарнизона и страстный любитель театра, который отдал в его распоряжение четырехтонный грузовик с брезентовым верхом, так что перевозка вещей и реквизита осуществлялась легко и быстро. Иван и дядя Жорко, исполнявший также обязанности квартирьера, приезжали в село на день раньше труппы, обеспечивали актерам квартиры и готовили сцену в клубе, в школе, а иной раз и в каком-нибудь сарае.
16
«Под игом» — в данном случае инсценировка одноименного романа классика болгарской литературы Ивана Вазова (1850—1921); «Боряна» — классическая пьеса Йордана Йовкова (1880—1937).
В одном таком принадлежавшем общине заброшенном амбаре Иван Шибилев впервые вышел на подмостки. Актер, игравший в «Боряне» роль Павла, на второй же день турне, напившись до бесчувствия, сломал ногу, и его пришлось отправить в город. Янакиев, не колеблясь, отдал роль Ивану, поскольку был уверен, что тот отлично с ней справится. Он уже знал, как этот юноша предан театру — недаром тот бесплатно трудился для труппы, — а постепенно обнаруживал и другие его дарования. У Ивана была исключительная память, он знал наизусть почти весь репертуар театра, отлично владел искусством имитации, писал стихи и прекрасно их читал, рисовал портреты актеров труппы, играл на скрипке и на всех народных инструментах, а кроме того, обладал и самым ценным для актера качеством — сценическим обаянием. Он был немного выше среднего роста, кареглазый, с мягким голосом и очень приятной, подвижной физиономией, отражавшей его веселый, общительный характер и чистоту чувств. После спектакля «Боряны» актеры поздравили его с удачным дебютом и пожелали новых успехов. Все были восхищены той свежестью и искренностью, с которой он воплощал образ сельского парня Павла, особенно в той сцене, когда тот бросает вызов всемогущему алфатарскому царю, готовый не на жизнь, а на смерть бороться за свою любовь: «Не пущу Боряну! Только если я умру, выйдет она отсюда!» После месячного турне труппа вернулась в город. Прощаясь, режиссер попросил Ивана прийти в театр перед первым сентября, чтобы поручить ему ту же роль в случае, если основной исполнитель не выздоровеет, или же попробовать его в другой молодежной роли.
Иван едва дотерпел до середины августа, приехал в город и в тот же день к вечеру отправился в театр. В это время там крутился только дядя Жорко с несколькими рабочими, которые кончали ремонт гримерных. У служебного входа стояла скамейка, на ней сидела женщина с темными, рассыпавшимися по плечам волосами. Она сидела спиной к улице и разговаривала с дядей Жорко. Увидев Ивана, дядя Жорко прервал разговор и пошел к нему навстречу, сияя своей заячьей улыбкой.
— Вот и наш юный артист! — заговорил он, обнимая Ивана за плечи. — И усики оставил! Идут они тебе, очень идут!