Обломки
Шрифт:
— Ты что, смеешься надо мной? Он же начнет допытываться, зачем да почему.
— А может, и не начнет.
— Я не желаю рисковать. Мне и так трудно с ним разговаривать.
Сердце Элианы забилось.
— Ничего не понимаю, — произнесла она. — Значит, ты его совсем не любишь?
— Просто я о нем никогда не думаю.
— А он?
— Что он? Странный вопрос! Откуда я-то знаю! Он даже никогда на меня не взглянет.
— А когда он с тобой наедине…
— Он никогда со мной наедине не бывает, ты же сама знаешь.
— Ну, а ночью?.. — пробормотала Элиана.
И в густой тишине спальни она услышала откуда-то сверху голос сестры, протянувшей с удивлением:
— Ночью…
Элиана
— Зачем только я заговорила об этом… — смиренно прошептала она.
— Ночью он никогда ко мне не приходит, — наконец проговорила Анриетта. — После рождения Робера…
Вот уж долгие годы, как Элиана сама все знала, недаром бродила она ночами по дому, по коридорам, недаром бодрствовала, пока все спят. Но природная стыдливость мешала ей расспрашивать или хотя бы обходным путем добиваться признания сестры. Она со страхом думала, что придется пользоваться известными словами, выражениями, к которым еще требуется привыкнуть, да и гордость не позволяла признаться младшей сестре, молодой, красивой, а главное — женщине, что сама она до сих пор еще девушка. Уж лучше ни о чем не говорить и жить так, словно многое не происходит вообще. А если подчас ее одолевали муки, то она утешала себя тем, что во всяких муках, даже в ее, есть что-то благородное. Но с тех пор, как Анриетта призналась, что изменяет мужу, Элиана обнаружила в себе страшные перемены. И сейчас, сидя скорчившись у ног сестры, она чувствовала, что способна на подлость, на соучастье в подлости. Прежде чем произнести это чреватое смыслом, это таинственное слово «ночь», она склонилась еще ниже, словно старалась спрятаться, все ближе придвигаясь к пламени камина, а лицо ее улыбалось… «Скверная, дурная женщина, — думала она. — Ну что, довольна? Воображаю, какая ты уродина сейчас при этом-то огне».
Глубоко вздохнув, Элиана выпрямилась и подняла на сестру глаза. Обе обменялись долгим взглядом.
— С самого рождения… А я… я и не знала. Миленькая ты моя, Анриетта.
Щеки ее пылали. Анриетта улыбнулась.
— Ну от этого, знаешь, я не особенно страдаю. Я никогда Филиппа не любила.
В глазах Элианы зажглась радость.
— И это моя вина, — пробормотала она, отводя глаза. — Я настаивала на твоем замужестве. Прости меня.
— Ты совсем с ума сошла, Элиана. Я же тебе говорю, что я вовсе не страдаю. Иногда, правда, бывают неприятности, вот, например, сейчас, я и думать боюсь, как там несчастный Тиссеран. А все остальное пустяки.
Помолчав немного, она провела кончиками пальцев по волосам сестры.
— Достанешь мне деньги, Элиана? Достанешь, а?
Снова наступило молчание, потом Элиана резким движением схватила руку сестры и сжала ее изо всех сил.
— Есть у меня деньги, вот, вот они, смотри…
И она протянула Анриетте чек.
— Я тебе соврала, — продолжала она скороговоркой, с пылающим лицом. — Филипп без звука дал мне деньги. А потом меня взяло раскаяние, ведь он такой великодушный, такой… такой добрый. Он так мне доверяет и тебе, конечно, тоже… Ему даже в голову прийти не может, что ты ему изменяешь. Нет, я это тебе не в упрек говорю.
— Надеюсь, что не в упрек, — сказала Анриетта, принимая из рук сестры листок бумаги. — А какое, в сущности, имеет он право требовать от меня верности?
— Но, Анриетта, твой муж…
— Филипп мне не муж.
Кровь снова прихлынула к щекам Элианы. Что-то грязное незаметно просочилось в ее жизнь, и ей почудилось, будто слова сестры прозвучали неслыханно грубо. Увидев ее растерянное лицо, Анриетта
фыркнула:— Бедняжка, чего это ты так расстроилась? Тебя совесть мучает? И долго будет мучить?
— Пойми, Анриетта, какую, в сущности, роль ты навязала мне во всей этой истории. Я злоупотребляю доверием Филиппа, поощряю твою ложь…
— Замолчи. И пусти меня к себе на колени. Ты сама не понимаешь, как я сейчас счастлива благодаря тебе. Наконец-то я буду спокойно спать. Сейчас же напишу бедняжке Тиссерану.
Она поцеловала нахмуренное лицо сестры, обвила руками ее шею.
— Мне следовало бы на тебя рассердиться, зачем ты меня так долго мучила, — продолжала она, прижимаясь к Элиане, — но я ужасно счастлива. В такие вот минуты, знаешь, о чем я думаю?
— Откуда же мне знать?
— О нашей квартире на улице Монж.
— Что за чушь!
— Да, да. Пусть она темная, пусть мрачная, а я ее вижу, и я счастлива.
— Однако там ты выглядела не особенно счастливой.
— Как знать! Помнишь угол в столовой, солнце заглядывало туда только в три часа и то лишь летом. А помнишь красный ковер, у него еще край вечно загибался, каких только тяжестей мы на него ни клали, даже двухкилограммовую гирю, а он все торчал. Помнишь?
— Помню.
— А знаешь, сколько я там простояла на этом самом краю ковра. Смотрела на плетение основы в том месте, где ковер протерся, и видела то пейзаж какой-нибудь, то человеческий профиль. Солнце грело мне ноги, а я ловила его отсветы на чулках, на стареньких, потрескавшихся туфлях. В двенадцать лет, в шестнадцать, даже в восемнадцать я, бывало, стою там, не двигаясь, минут десять и все думаю: «Не смей двигаться с места. Все хорошо, я счастлива». По-твоему, глупо?
— Да нет, что же тут глупого, детка.
— И даже наши стулья в столовой, уродливые стулья с перекладиной, помнишь?
— Вспоминаю о них с отвращением.
— А я вот их обожала, знала наперечет все их завитушки, помню даже, что по обе стороны спинки были шарики с какими-то пупочками, потом шли ложбинки, вроде как на колонне, а сиденья были обтянуты кожей, и на ней был орнамент в стиле Генриха Второго.
— А ты, случайно, не рехнулась, Анриетта?
— Я так и знала, что ты будешь смеяться. Ничего ты не понимаешь. Зря я с тобой заговорила.
— Слушай, Анриетта, я, напротив, очень хочу тебя понять. Но, согласись, не так-то легко представить себе, что в такой вот комнате, прелестно обставленной, среди красивой мебели ты тоскуешь о потертом ковре, о стульях, пригодных разве что для консьержки.
— В иные дни я эту комнату ненавижу.
— А я-то старалась ее получше обставить.
— Прости меня, Элиана, но, видишь ли, я просто не умею хорошо объяснить. Ты правильно говоришь, на улице Монж я счастливой не была. Это верно. Я смеялась, я всегда смеюсь, но я страдала от нашей бедности. Стыдилась ее. Стыдилась своей спальни, розового туалетного столика, железной кровати, даже ковра в столовой, но только изредка… когда приходили гости.
— И я тоже, господи боже мой! Особенно когда приходили гости…
— Так вот, а сейчас, сейчас, как бы получше сказать, чтобы ты поняла! Ну, словом, меня тянет к тем вещам, и я готова отделаться от всей этой прекрасной мебели, до того я их жалею.
— Бог знает что ты мелешь, девочка!
— Да нет, верно. Я больше не могу. Вот, например, здешние потолки…
— При чем здесь потолки?..
— Разве ты не заметила, какие они высокие?
— Самые обыкновенные.
— Нет, очень высокие, слишком высокие, чересчур высокие. До ужаса высокие. А мне нравятся, Элиана, низкие потолки, как в той нашей квартире.