Обмененные головы
Шрифт:
Эся предлагает мне пойти с ней? Совсем назойливая вышла бы аналогия: Берлинская филармония в сороковом году выступала в Москве и Кунце дирижировал своим скрипичным концертом, а Вера сидела в правительственной ложе – дед тогда специально ездил в Москву, вместе с мамой они были в зале. Дочь впервые в жизни издалека видела собственную мать, а муж по прошествии двадцати лет – свою бывшую жену.
«Вот почему евреи должны иметь свою страну! – вдруг стала кричать Эся. – Вот почему мы должны жить на своей родине! Чтоб никогда больше не испытывать тех унижений, быть сильными, гордыми…» – «Эся!» – взмолился я.
Расстались мы мирно, без благословений, но и без проклятий. Даже, я бы сказал, на лирической ноте: пиши, только не об этом, она об этом ничего не хочет знать, для нее отец был расстрелян в Харькове в сорок первом году.
Так и не узнаю, хватило бы у меня благоразумия и в самом деле не пойти тридцать первого на концерт Тель-Авивской филармонии – в этот день я улетал. Накануне вечером вышел в последний раз прогуляться по
Все как и намечалось. Я не сглазил, говоря: завтра в это время я буду уже в Лиссабоне. На следующий день к этому часу я уже шесть часов как был в Лиссабоне. Цвет, запах, вкус – все другое и новое. Оказывается, этот город вовсе не вымощен индейским золотом – на что я, правда, и не рассчитывал, однако такого обветшания под прикрытием настенных революционных художеств я уж точно не ожидал увидеть. Все-таки я предполагал не то – здесь даже не важна окончательная готовность фасада стать руинами, плевать! На руинах еще какой лоск может лежать. А его-то и не было. Вместо этого была неказистая, на коротких ножках, провинциальность, оправдываемая в своих собственных глазах «честностью, которой зато(за что «за то» можно догадаться) напрочь лишены «эти испанцы».
Нет уж, знаете, за честностью я поеду в Финляндию – понятно, я этого не сказал. А разговорился я на руа Аугуста с хозяином обувного магазинчика, когда в ходе топографических наставлений – я все искал эту самую площадь, О Рочо, – попутно выясняется, что симпатяга работал семь лет у некоего Вайса в Дармштадте, даже женился на его дочери. «Якоппо», – представился он [178] и стал нахваливать Португалию, да с таким упором на ее национальные добродетели, словно пытался мне сосватать дурнушку.
Я намеренно вел себя по «Феликсу Крулю» (стоя на Елисейских Полях, спрашивал, как пройти к Триумфальной арке, – спрашивать, находясь на руа Аугуста, где О Рочо, было тем же самым). Прямо из гостиницы, пообедавший еще раньше, в самолете у турок, в зелено-черном лиссабонском такси я отправился на Прадо до Коммерчо. «Банко до Коммерчо» я там не нашел – чтобы обменять мои королевские мильрейсы на их республиканские шкудос. Однако почтамт оказался где и обещано, и интерьер его не изменился с тех пор ни капли. Я послал Эсе открытку с изображением памятника маркизу Помбалю – вполне его заслужившему (если верить книжке, что была у меня в руке). «Шлю тысячу приветов и сообщаю о своем благополучном прибытии сюда, в “Савой Палас”. Полон впечатлений, о которых надеюсь очень скоро рассказать в письме».
Затем, следуя моему герою, я прошел под аркой, вышел на руа Аугуста – их было две: «одна из наряднейших улиц города» и торговая улочка, где жителю Германии, например, имело смысл приобрести пару туфель или кожаный бумажник. Я шел сразу по обеим из названных улиц, причем на последней не было и помину о люксембургском посольстве в «солидном доходном доме», где оно занимало бы бельэтаж. Как не было и «щеголеватого мундира» на полицейском, к которому я обратился с вопросом, явно могущим преследовать лишь одну цель: отвлечь его от охраны вверенного ему объекта, помещения агентства южноафриканской авиакомпании (я спрашивал, где О Рочо). Его форма цветом и фасоном скорей напоминала обмундирование польского милиционера, привязавшегося ко мне в Глоднем Мясте, но уж никак не облачение королевского стража, что в этот же самый момент на первой из двух руа Аугуста (по которой я не шел, а плыл – не касаясь искусно выложенного мозаикой тротуара) «отдал мне честь, приложив руку к своему тропическому шлему [179] в знак окончания сего краткого, но обильного жестами и дружелюбного
собеседования».Спустя несколько шагов я повторил свой вопрос, задав его предположительно приказчику, а на деле, как выяснилось, владельцу обувного магазинчика по имени Якоппо. На его вопрос, где я остановился, я не рискнул солгать и сказал правду: в отеле «Лисбоа», что, впрочем, тоже произвело на него благоприятное впечатление. Заодно уж я узнал у него – решив воспользовался его словоохотливостью и знанием немецкого, – как попасть в населенный пункт, именуемый Эспириту-Санту.
Эспириту-Санту? Гм, он о таком никогда не слышал, где это? Нет, это я первый спросил. Тогда он оставляет на меня магазин, кассу, кладку обувных коробок и через пять минут возвращается с автомобильным атласом. Я на машине? Нет, а пиеди. Он засмеялся: а пе. Эспириту-Санту – это здесь, в Эстремадуре. Недалеко от Томара, куда я доберусь поездом за час. А оттуда точно должен быть автобус, это как раз по дороге в Фатиму. Это что-то мусульманское? Да, из «1001 ночи» – слабо было ему так ответить [180] . Правда, революция давала все же себя знать.
Якоппо «сам был антиклерикал» – как говорится, никакой неловкости не произошло. А я еще купил на прощание у него пару черных туфель – так что мы расстались друзьями.
На «площади, которую портье в гостинице отрекомендовал мне как одну из самых великолепных», я отыскал по описанному ракурсу приблизительно токафе. В отличие от лже-Веносты, пившего чай (или четы западногерманских туристов, судорожно показывающих официанту, как на кочку посреди трясины, на берлинский пончик среди местных сладостей), я взял маленькое приторно-сладкое пирожное с заварным кремом. («Белем?» – «Си, си».) После чего, как планировалось еще в Циггорне, углубился в чтение романа с ностальгической обложкой: на садовой скамейке на фоне парковой скульптуры барышня в малиновом платье с книжкой на коленях. Много крови утекло с тех пор, как была нарисована эта барышня, как Феликс Круль выдавал себя в Лиссабоне за маркиза Веносту, как «Готлиб большой» и «Готлиб маленький» здесь гуляли в преддверии нового столетия.
Я узнал, где вокзал, чтобы посмотреть расписание отправлявшихся в Томар поездов. Согласно Томасу Манну, этот вокзал был построен в мавританском стиле – наверное, все же в «мануэльском».
Бок о бок с ним стояла гостиница «Авенида Палас» – не иначе как прототип «Савой Палас». Но во что она превратилась! От холла, который был перегорожен чуть ли не фанерой, уцелел крошечный уголок, остальное занимал магазин фотопринадлежностей, какая-то «бутербродная», но оставшееся помещение явно «хранило на себе печать» – передо мной был обнищавший аристократ: благородная лепнина, лампа – ровесница моего деда, бюро в стиле Louis XIV непривычно стояло без цены. Был и лифт, упоминавшийся в романе. Единственное, что смущало: от вокзала до умопомрачительного отеля «Савой Палас» поддельный маркиз Веноста едет какими то переулками на извозчике, хоть и недолго, – тогда как вход в «Авенида Палас» был сразу за углом, в двух десятках метров, которые не то что маркиз, сама принцесса на горошине прошла бы пешком. И все же не возникало сомнений в том, что это была гостиница, о которой я читал еще в Харькове: расположена на авениде да Либердаде, «одной из великолепнейших улиц, которую мне когда-либо приходилось видеть: она состояла из элегантнейшей проезжей части, верховой дорожки посередине и двух отлично вымощенных роскошных аллей с цветниками, фонтанами и статуями по бокам». Апартаменты выходят окнами на площадь – у Томаса Манна безымянную, а на самом деле огромную, под стать самой эспланаде, праса дос Рестаурадорес. Причины такой топографической несуразицы, заставившей «Веносту» двадцать метров пропутешествовать на извозчике, понять невозможно… если не допустить, что в те баснословные времена, когда на этот старенький пригородный вокзальчик прибывали еще поезда со всей Европы – и из Парижа, и из Вены (а может, и из Петербурга?), выход с перрона был на противоположную сторону. Я даже думал проверить это по возвращении из Эспириту-Санту, но вернулся я далеко не в том благодушном состоянии, что уезжал, – все побочные интересы и настроения отпали разом. Вернулся я ошеломленный… не знаю, немножко испуганный – перспективой замаячившей вдруг борьбы не на жизнь, а на смерть. Ну, слушайте.
Утром я был на вокзале (по-моему, он как-то назывался, вроде бы даже «Рочо», таксист произнес что-то подобное, как бы подведя итог моему «эсперанто»). Поезд отправлялся точно по расписанию. Я-то подозревал, что португальская железная дорога работает как итальянская почта (последняя – притча во языцех). Но видишь – не будь предвзят. Португальцы, может быть, действительно честный работящий народ, просто вынуждены уже много столетий расплачиваться за неудачный пункт брачного договора одного из своих королей.
Окна вагонов закруглялись по углам как глазницы черепа (или как окошки карет в знаменитом лиссабонском музее). На деревянных скамьях, кроме меня, не было ни души – ну, еще в глубине вагона чернела какая-то голова, и то в Томаре оказавшаяся японской. В этот час транспорт был переполнен коренными жителями, ехавшими в Лиссабон, а не из него. Прихватить с собой чтение я забыл и смотрел в окно. Проезжали станции, названия которых мне были ни к чему – и потому прочитывались с особой тщательностью. Я из тех, кто при взгляде на населенный пункт (на совершенную потемкинскую деревню, чьи декорации разберут, едва поезд тронется) все же успевает подумать: а ведь чья-то родина.