Обмененные головы
Шрифт:
На часах четверть десятого – они спешат на десять минут, я всегда так ставлю. Немногим больше десяти часов назад мы встретились, теперь я убегал на репетицию «Немой из Портичи». Петра еще не вставала, но, когда я вернусь, ее уже не будет. Под половичком «для тех, кто вляпался» я отыщу ключ (от моей квартиры). В это время Петра уже будет поджидать дома сына – по которому, по ее словам, соскучилась. («А по Инго?» – спросил я. Сколько раз надо объяснять, что они с ним чужие люди.) Ну, допустим, что по сыну соскучилась, – все равно предавала его. Прав был Вейнингер.
До дня рождения Кунце она еще дважды приходила ко мне – и вот двадцать третье. Сыро, тепло. Ночью прошел дождик, и кажется (под лучами пробившегося сквозь марево солнца), что клубятся зловещие испарения. На самом деле таково мое душевное состояние. Я уже здесь с десяти утра: бродил по лесу – на другом берегу речки, – следуя прибитым к деревьям стрелочкам с указанием маршрута и, как едва ли не настоящий убийца, радуясь, что не повстречал ни одной живой души. На мне прямого покроя плащ с вместительными карманами внутри. Как Бастер Китон в одной своей кинокомедии («Опасное гостеприимство» [190] , позавчера шла
Когда стало совсем припекать (на первых порах плащ меня приятно согревал), я, увидев, что времени половина первого, очень медленно перешел по уютному мостику на обитаемый берег и еще медленней пошел в сторону «пряничного замка». Если говорить о волнении, то я испытывал его лишь по одному поводу (а волнение, которое можно локализовать в какой-то точке, уже не волнение; волнение на эстраде не локализуешь). Я боялся только за номер – за код, в смысле. А вдруг… (В крестиках-ноликах не было нуля, например, а в настоящем шифре он есть – одна эта десятая клеточка уже могла сбить меня с толку.)
Час двадцать пять. На обочине заасфальтированной дорожки первая легковая автомашина, то есть последняя в выстроившейся веренице. Перед домом, по ту и по эту сторону забора все пространство в машинах, служивших мне чем-то вроде прикрытия. Разумеется, я шел, вернее, протискивался так, чтобы случайному наблюдателю и в голову не пришло, что кто-то крадется. Перейдя границу общественного и частного владения, я, не глядя по сторонам, очень целенаправленно, словно тысячу раз здесь хаживал, обошел дом и безошибочно отворил соответствующую описанию Петры дверь. Единственное движение, которое, пожалуй, могло меня выдать, – то, что я сперва потянул ручку на себя, тогда как дверь открывалась внутрь.
Отметив вздохом взятие первого рубежа, я, предусмотревший нужду не только в больших карманах, но и в маленьком китайском фонарике (не важно, в тайваньском), посветил вверх. Вокруг железного шеста закручивались ступеньки. На всякий случай погасив свет, я шел на ощупь. Железная решетка преградила мне путь – но я даже не успел испугаться, бутафория была явная – ни замка, ни засова; за ней еще одна дверь, снова не заперта (уф…), и я в кабинете Кунце. Гитлер смотрит на меня сердито – я чужой; но залаять не может. Свет проникает через неплотно зашторенное окно, и его достаточно.
Подгоняемый нетерпением и волнением, я набираю номер 81259743 – я еще накануне себя подготовил к тому, что первый вариант, безразлично какой, окажется неправильным: поиски ключей, кошелька, платка я всегда начинаю не с того кармана, так уж у меня «заведено», так случится и на сей раз… Вторая и последняя попытка имела счастливое завершение. Вспыхнула зеленая точка, содержимое сейфа было передо мной: письма, документы, папки, вроде той, что Доротея Кунце при мне доставала. Вот она, кстати. Все написано: «Клаус. Последние почести. 19 января 1942 г.». Но меня интересовало прежде всего, не лежит ли здесь где-нибудь кусок страницы с метрической записью Клауса Кунце и потом – письмо, похищенное у Боссэ.
Надо отдать должное порядку, в котором содержались все бумаги. Вот центральное отделение, сразу видно: вся корреспонденция Кунце в хронологической последовательности, начиная с 1889 года: из Виченцы – к матери, к дяде Кристиану. Между прочим, то письмо, к Элиасбергу, писалось примерно в двадцатых числах января сорок второго. Можно поискать, и я – вообразите себе – нахожу его без особого труда: «Дорогой господин доктор Элиасберг, как глубоко я вам благодарен за слова утешения, в которых мы с Верой сейчас так нуждаемся». И т. д. Однако по-новому читаешь: долг отца, не считаясь ни с чем, оплакивать сына – это о себе. А об Й.: «Он переживает гибель Клауса – которого видел (!) всего лишь каких-то два часа, – как если б это был его собственный сын».
Собственно, программу-минимум я выполнил. Хотелось бы найти то, чего я не доискался в Португалии, но где здесь это могло лежать? «Особо секретно» – такого отсека не имелось. Под папкой «Клаус. Последние почести» лежала еще стопка папок, и на корешках у всех было написано: «Клаус», «Клаус», «Клаус». В поисках метрической записи логичней всего было вытащить нижнюю. Я потянул за нее, и вместе с папкой у меня вытащился плотный черный конверт. Когда-то в таких «черных ящиках» хранили фотобумагу. Заглянув в него, я извлек фотографию, которая мне и без того была хорошо известна, – разве что это был оригинал. Мой дед перед дулом автомата; однако в следующую секунду я понял, что ошибся: это была не тафотография. На ней можно было разглядеть шрам; футляр сужавшимся своим концом касался шляпы (сейчас он ее сдвинет – это был предыдущий кадр).
Признаться, я так разволновался, что сел прямо на пол. После такой находки искать еще что-либо у меня просто не было пороху – хотя я здесь провозился от силы четверть часа и располагал уймой времени, мною владело одно лишь желание: поскорей выбраться со своей добычей. Может, потом я об этом и пожалею, но сейчас ни о чем другом я не мог думать, чуть даже не забыл «вернуть должок» – оставить на полу визитную карточку Йозефа Готлиба из «Ассоциации избравших эвтаназию», благовоспитанно загнув уголок (так было мною, читателем Пруста, намечено).
Я осторожно вывинтил себя со второго этажа и вышел – как вошел: никем не замеченный, неприметный, словно вор с двадцатилетним стажем. Чисто сработано. Разве только в грудной клетке девять баллов по шкале Рихтера.
Затем случилось следующее – именно «случилось», хотя со стороны я, как ни в чем не бывало, всего лишь что-то внимательно читал, стоя на перроне в ожидании поезда. Я достал снова фотографию, и тут обнаружилось, что с оборотной стороны бумага мелко-мелко исписана. Я с трудом продирался сквозь бисер незнакомого почерка… к тому же чужой язык… расшифровывая букву за буквой, слог за слогом.
« Савл, Савл! Что ты гонишь Меня?(Подчеркнуто дважды.) На переезде я поравнялся с большой колонной жителей Харькова, конвоируемой нашими солдатами. Среди них почти не было молодых мужчин. Многие женщины были с детьми на руках, почти все несли чемоданы. Ехавший со мной ефрейтор сказал, что далеко идти им не придется. Это я и сам знал, вещи им приказывали брать с собой, чтобы не создавать паники. В отличие от евреев других стран, участь русских евреев, как и русских военнопленных, можно охарактеризовать очень коротко: vae victis. Пока шлагбаум был опущен, мой «кадет» стоял бок о бок с процессией, которую естественней было бы представить в размалеванных «карочас», с kyrie на устах направляющуюся на Плаца Майор [191] – нежели в украинский лес, где на краю вырытой ямы установлен пулемет. Да! Произойдет все именно так, я при этом никогда не присутствовал, но об этом знают все. Мое внимание привлек мужчина со скрипкой. Других вещей у него не было. Держался он, по первому впечатлению, обособленно. Мне показалось, что и обликом своим он отличается от остальных, впрочем, возможно, все дело было в скрипке. Он стоял не далее чем в полутора метрах от меня. Почувствовав на себе мой взгляд, он обернулся. Наши глаза встретились. “Нас ведут на казнь?” – спросил он по-немецки (язык, который был, безусловно, для него родным). За шлагбаумом медленно двигались платформы, груженные орудиями. Это могло продолжаться минут пять – семь. Кем бы этот человек ни был, мне захотелось увековечить его, взявшего в свой последний путь скрипку. Ответив ему, что, дескать, война есть война, не знаю, я схватил фотоаппарат – в это время ближайший конвоир, что-то заподозрив, угрожающе вскинул автомат, и тот, так со скрипкой вместе, поднял обе руки. Я успел сделать два снимка, на одном из которых вам пишу. Когда солдат с автоматом снова отошел, скрипач сказал тихо: “Сударь, я прошу вас об одном одолжении. То, что вы сфотографировали, покажите одной даме, проживающей в Германии. Найти ее вам будет совсем несложно. Ее зовут Вера Кунце, она жена Готлиба Кунце, очень известного композитора. И скажите, что человек, который на фотографии, просил ей передать, что обе ее дочери живы, что они спаслись, одна находится во Франции, а другая за Уральским хребтом”. Сейчас, вспоминая об этом мгновении, я собою доволен: выдержка, самообладание, те качества, которые я в себе с детства воспитывал, меня не подвели. Только, видит Бог, не о таком их приложении думал я. “И еще, – сказал он, – передайте фрау Кунце, что ее дочь Зуламит видела ее в Москве на концерте Берлинской филармонии”. – “Фрау Кунце – это моя мать. Готлиб и Вера Кунце – мои родители”. – “Клаус?” К счастью, ефрейтор, которого я согласился подвезти, увидав знакомого, перебрался к нему в грузовик. Я более не должен был считаться с присутствием постороннего. “Кто вы такой?» – “Я твой отец, Клаус… Боже, какой путь Ты избрал, чтобы снова я поверил в Тебя…” Тут поднялся шлагбаум, колонна двинулась. Какой-то выравнивавший строй конвоир неодобрительно на меня взглянул, очевидно заподозрив в симпатиях к евреям, и демонстративно подтолкнул одного из них автоматом. Мне тоже несколько раз посигналили сзади (тоже дважды подчеркнуто). Едва тронувшись, я сразу за переездом остановился и стал для виду изучать карту. Шоссе скоро опустело, если не считать этих людей, теперь издали казавшихся чем-то средним между скоплением пилигримов и отарой овец – где-нибудь в Калабрии. Случившееся не могло быть сном, так что я напрасно ждал пробуждения. Я сейчас намеренно не анализирую своих чувств – я избегал этого и прежде. И потому держусь сугубо фактической стороны. Быстро нагнав идущих, я спросил у солдата, замыкавшего строй, где командир, на что он указал вперед. Это был гауптштурмфюрер. Его кюбельваген [192] поджидал колонну на ближайшей развилке, свернув на узкую проселочную дорогу, ведущую к лесу. Я представился: “Лейтенант Кунце, военный корреспондент”. – “Чем могу быть полезен, господин лейтенант?” – “Господин гауптштурмфюрер, произошло чудовищное недоразумение, – затем я позволил себе то, чего ни при каких обстоятельствах не позволял себе прежде. – Должно быть, вам знакомо имя Готлиба Кунце, великого немецкого композитора, кавалера ордена Гете, большого друга доктора Геббельса, – это мой отец. Только что совершенно случайно в этой толпе я увидел человека, который такой же ариец, как и мы с вами? – старинный друг моего отца, видный музыкант из Риги”. – “Поехали, покажите”. Разыскать его оказалось не так просто. “Вот”, – указал я. Гауптштурмфюрер окликнул его и велел подойти. “Как вы сюда попали, если вы немец? – Тут он посмотрел на часы. – Господин лейтенант, – продолжал он, – я не располагаю временем. Сопровождать нас я вам также не могу позволить… да вы, думаю, к этому и не очень стремитесь. Этот человек… но сперва я вынужден просить вас предъявить документы. – Когда это было исполнено, он продолжал: – Этот человек остается с вами под вашу личную ответственность. Вы должны прибыть с ним к военному коменданту в Харькове и там обо всем заявить. Я тоже доложу со своей стороны об этом инциденте”. Я думаю, излишне пересказывать то, о чем я узнал по пути в штаб-квартиру генерала фон Клюгенау, – ибо ни в какую комендатуру я, естественно, не поехал. Старик Вольфи сто раз предлагал мне свое содействие, этим я решил воспользоваться. Моего спутника я предупредил, что он должен говорить и чего не должен. Выдавать его за доброго знакомого из Риги было бы роковой ошибкой, старая лиса Вольфганг разоблачил бы обман тотчас. Поэтому версия следующая: чтобы избежать репрессий, которым в первые же дни войны было подвергнуто немецкое население России, музыкант Йозеф Готлиб перебирается из Лемберга [193] в Харьков, где выдает себя за еврея – беженца из Польши. То, что с ним случилось после отступления большевиков, – результат этой вынужденной мистификации. Я убедил старика Вольфи, что самое лучшее – это переправить Йозефа Готлиба к моим родителям, которые будут рады (“будут рады” подчеркнуто двумя чертами) оказать ему профессиональную и человеческую поддержку. Вольфи обещал мне лично за всем проследить. Эта “почтовая карточка” прибудет, может быть, даже послезавтра. Я, как обычно, посылаю ее с редакционной почтой. У меня рука не поднимается подписаться».