Образ России в современном мире и другие сюжеты
Шрифт:
Те же настроения и в книге «Змеиные цветы»: «Низкое обирательство. Масса европейцев, приехавших и приезжающих сюда для наживы» [302] и – далее: «Мир осквернен европейцами. Европейцы – бессовестные варвары. Их символ – тюрьма, магазин и трактир с бильярдом, сюртук и газетная философия» [303] . Этими снующими дельцами забит центр Мехико. Милее выглядят окраины, где в бедном люде и, конечно же, в идеализированных индейцах видятся ему приметы великой истории. «Мексиканцы не интересуются своим прошлым. Я говорю о буржуазии. Простые Indios, наоборот, постоянно посещают галереи Национального музея, хотя бродят там беспомощно» [304] .
302
Бальмонт К. Д. Змеиные цветы. С. 18.
303
Там же.
304
Там же. С. 20.
Этот характерный для записок Бальмонта мотив объясняет, почему к своему самому
305
Бальмонт К. Д. Стихотворения. С. 338.
306
Бальмонт К. Д. Змеиные цветы. С. 14.
307
Там же. С. 19.
Он основательно изучил наиболее авторитетные специальные труды того времени, среди них – книги по культуре майя К.-Ж. Дезире Шарне, О. Ле-Плонжона, У. Х. Холмса, работы мексиканского ученого Альфредо Чаверо, который помог ему организовать поездку на полуостров Юкатан. И ознакомившись с экспозициями Национального музея с помощью «одного из его кураторов» Николаса Леона, Бальмонт отправился в путешествие. Он посетил Куэрнаваку, Пуэблу, Оахаку, Паленке, Митлу, юкатанские Ушмаль и Чичен-Ицу и др. Конечно, у него не было специальных археологических или этнографических интересов, впечатления его были поэтически созерцательного характера, отозвавшись стихами и размышлениями на культурфилософские темы.
Мексиканские мотивы вошли в поэзию Бальмонта почти сразу же после возвращения в Европу, вспыхивая то отдельными искрами-образами, то стихотворениями и даже целыми циклами. Скажем, в получившем всеобщее одобрение сборнике «Фейные сказки» (1905), где преобладает тема России, мы вдруг встречаем уже знакомое сопоставление «своей» и «чужой» страны:
Береза родная со стволом серебристым,О тебе я в тропических чащах скучал…Но, тихонько качаясьНа тяжелом, чужом, мексиканском седле,Я душою дремал – и воздушно во мне расцвечаясь,Восставали родимые тени в серебряной мгле.308
Бальмонт К. Д. Стихотворения. С. 326.
А в стихотворении «Индийский тотем» из сборника «Злые чары. Книга заклятий» (1906) в «резной сложной колонне», скорее всего, описывается майяская стела. К этому сборнику (как и к «Песням мстителя», 1901) Бальмонт поставил эпиграфом туманные пророчества майя. Правда, здесь он оказался невольной жертвой мистификации, ибо пользовался переводами Ф.А де Ларошфуко, которые современные американисты расценивают как «фантастические» [309] . Поэтому, разумеется, нельзя считать переводами и помещенные в «Зовах древности» в разделе «Майя» три стихотворения, из которых и брались эпиграфы.
309
См.: «Пополь-Вух. Родословная владык Тотоникопана». Перевод с языка киче. Издание подготовил Р. В. Кинжалов. М.; Л.: АН СССР, 1959. С. 166; о переводе Бальмонтом «Пополь-Вуха» в интерпретации Ш. Э. Брассёра де Бурбура, осуществленном с французского языка, см.: там же, с. 166–167. И. С. Рождественская приводит сведения о том, что Бальмонт пользовался и испанскими источниками. См.: Русская литература. Л., 1975, № 2.
В 1908 г. вышел сборник «Птицы в воздухе», один из циклов которого озаглавлен «Майя», в него вошли стихотворения, строящиеся на «переливах» исторических и мифологических ассоциаций («Из страны Кветцалкоатла», «Изумрудная птица», «Мексиканский вечер» и др.).
Первый из его прозаических очерков о Мексике – «Страна красных цветов (Мексика)» [310] , в котором он знакомит читателей с некоторыми верховными божествами ацтекского пантеона. В том же, четвертом номере журнала «Искусства», где напечатан очерк, впервые опубликован фрагмент перевода из «Пополь-Вуха» («Книги народа») – книги индейцев киче, одного из немногих уцелевших эпических памятников мезоамериканской культуры.
310
Искусство. М., 1905. № 4.
В 1908 г. Бальмонт издал сборник прозаических эссе «Белые зарницы. Мысли и впечатления», содержавший размышления о древних цивилизациях и народном творчестве, как иноземном, так и русском, первая их часть – «Поэзия стихий» – о Мексике.
Возможно, читатели бальмонтовских «Белых зарниц» и «Зовов древности» нередко испытывали недоумение перед казавшимися прихотью авторской фантазии образами и малопонятными реалиями, тем более что речь шла о фактически впервые предлагавшемся русскому читателю особом материале. Поэт, как правило, не утруждал себя комментированием либо комментировал
недостаточно подробно и ясно.Красочный и по-своему проникновенный образ Мексики, который создал поэт в «Поэзии стихий», основан отчасти на мифологических, легендарных, а отчасти на исторических сведениях о происхождении ацтекских племен и их государства. Бальмонтовские ацтеки, народ воителей и «мечтателей-поэтов» [311] (а речь здесь идет о богатой гимнической поэзии ацтеков, которую Бальмонт издал в том же году в «Зовах древности»), странствуют, ведомые «птичкой-мушкой» колибри, пока не доходят до того места, где, следуя известному знамению (орел на кактусе пожирает змею), основывают свой город-государство Теночтитлан – будущий Мехико. Далее воссоздается последующая история, заканчивающаяся завоеванием ацтекских земель конкистадорами, которые, уничтожив государственность, не убили душу «народа-мечтателя»; она заснула, но предстоит пробуждение. «Есть на земле страна вечной Весны, она называется Мексикой. Есть страна в человеческой душе, где царит вечная юность, ее называют Мечтой» [312] . В наследовании прошлого – секрет будущего Мексики, «страны, которая просыпается… такой миг должен настать для сердца, знающего неисчерпаемую мощь Мечты» [313] . Столь неожиданное и актуальное толкование получают сначала казавшиеся туманными рассуждения, а образ Мексики, созданный Бальмонтом, который «ничего в мире не заметил, кроме своей души», оказывается проникнутым вполне историчными идеями скорого возрождения культуры, условия для которого создала мексиканская революция 1910–1917 гг.
311
Бальмонт К. Д. Белые зарницы. Мысли и впечатления. СПб.: Изд-во М. В. Пирожков, 1908. С. 19.
312
Там же. С. 15.
313
Там же. С. 16, 19.
Идея вечной жизни духовного наследия и постоянного присутствия его в сознании и жизни человечества, возникающая в связи с размышлениями о судьбах ацтеков, постоянна и важна для Бальмонта, как важна для него и идея неповторимости, индивидуальности и творческого равноправия всех культур: «Великие народы, завершая свои полные или частичные циклы, превращаются как бы в великие горные вершины, с которых, от одной верховности к другой, доносятся возгласы… Глубоко заблуждаются те, которые говорят о круговращении и простой повторности циклов. Каждый народ – определенный актер с неповторяющейся ролью на сцене Мирового Театра» [314] . Связанные (что видно даже из терминологии) с широко обсуждавшимися в те годы вопросами культурфилософии, эти мысли Бальмонта противостоят распространенным положениям о замкнутости и обособленности мировых культур, высказывавшимся учеными от Н. Я. Данилевского («Россия и Европа»), до О. Шпенглера («Закат Европы»). Творческое взаимодействие, преемственность, а на такой основе и возможность возрождения – так понимает Бальмонт процесс эволюции культуры. И эти теоретические положения получают полное подтверждение в поэтической практике, обнаруживая, как уже отмечалось, особенность, характерную для поколения русских символистов, и вообще коренную особенность русской культуры.
314
Там же. С. 39–40.
С. Аверинцев, сделавший тонкие наблюдения о стиле поэтического мышления и чувствования Вячеслава Иванова, сложившемся под воздействием романо-германской традиции, думается, не вполне прав, когда заключает, что этот поэт был «не до конца явлением русской культуры» [315] . Напротив, в принятии на себя – хотя и не всегда органично усвоенной, превращенной в безусловно «свою» – «всечеловечности» заключена вполне русская черта, особенно характерная для XIX в. России. Не была она неким мистическим свойством или признаком мессианского предназначения России, скажем, в том смысле, как понимал это Достоевский, а вызывалась особыми условиями культурно-исторического, общественного развития, которые на переломе двух веков, в канун грандиозного революционного слома, «подытоживали» духовный опыт развития человечества. (Черта, кстати сказать, казалось бы, неожиданно, а на самом деле вполне закономерно – если иметь в виду период, который переживает находящаяся в процессе становления культура Латинской Америки, – перекликается с латиноамериканской «открытостью» мировой культуре.) Жива эта черта и в символистах, как и в Бальмонте, хотя у него она выступает в особой форме, утрированной, едва ли даже не гротескной. Таков уж был этот человек, который все крайности русского символизма сочетал в особо наглядном, даже в шаржированном виде. «Всемирность» Бальмонта такова, что корнями он уже отлетает от своей земли, «открытость» миру превращается в растворение в нем, а «многогранность», которой он так дорожил, по меткому замечанию Вл. Орлова, – во «всеядность» [316] . Эти свойства Бальмонта следует иметь в виду, в его опытах в области перевода и в толковании поэзии индейцев, потому что, во многом обусловив его творческий почерк и как поэта, и как переводчика, и главное – его отношение к слову, они объясняют и характер результатов работы.
315
Аверинцев С. С. 157.
316
Орлов В. С. 11.
О. Мандельштам назвал Бальмонта «самым нерусским из поэтов», «чужестранным переводчиком эоловой арфы, каких никогда не бывает на Западе, – переводчиком по призванию, по рождению, в оригинальных своих произведениях» [317] . Впрочем, слово Бальмонта-поэта и слово Бальмонта-переводчика почти не имеет различий, оно везде равно бестелесно, как «калька» с какого-то языка «вообще». Именно поэтому столь неразличимо для несведущего сливались в единую монотонно-напевную мелодию – если говорить о его мексиканских опытах – и оригинальные стихотворения, и вольные переложения, и импровизации «на темы», и собственно переводы.
317
Мандельштам О. Сочинения в 2 т. М.: Художественная литература, 1990. Т. 2. С. 180.