Обречённая воля
Шрифт:
Вёрст через десять, присматриваясь к овражинам, чтобы напиться после плотной еды, все трое почти одновременно заметили толпу людей. Среди них возвышались на лошадях всадники, но не отрывались от общей массы, должно быть, те, что были пеши, держались за стремена. Вот уже замелькали копья, заблестели стволы ружей. Кое у кого игольчато посверкивали сабли в руках.
— Поворачивай, Рябой! — серьёзно, хотя и бесстрашно сказал Шкворень.
Беляков, не дожидаясь ответа, приостановил коня и потянул узду на разворот.
— Стойтя! — Рябой нахмурился, выпятив нижнюю губу вперёд, и долго всматривался. — Стойтя тут!
Рябой
Он тронул коня рысью. Беляков и Шкворень следили, как он приближается к толпе степняков. Вот Рябой наклонился вперёд, и даже сзади было видно, что конь пошёл ёмким, стелющимся намётом.
— Ох, и взгальной Рябой! Надо было не пущать.
— Дурак — божий человек, авось пронесёт… — перекрестился Беляков.
Теперь Рябой был уже совсем близко. Толпа ощетинилась. Несколько конных вывернулись вперёд. Замерцали сабли. Над головами пеших закачался частокол ружей. Но вот кабардинец Рябого взял чуть вправо и пошёл описывать дугу, не доезжая до толпы. Послышался крик. Это, должно быть, кричал Рябой, поскольку было видно, как он вскинул руку на скаку. Из толпы донеслось несколько нестройных выкриков, после которых конь Рябого взял круто влево и пошёл обходить толпу сзади. Шкворень и Беляков ждали, что он выскочит из-за толпы слева и направится на всём ходу к ним, чтобы вместе уходить от погони, но Рябой не выезжал. Его старая баранья шапка остановилась над головами пеших, смешалась с шапками конников, хлынувших на него.
— Взяли! — ахнул Беляков.
— Да нне-е… — неуверенно проговорил Шкворень, чувствуя, что там, впереди, что-то не так. Толпа вокруг Рябого уплотнилась. Медленно тянулось время, а оттуда — ни криков, ни выстрелов, один еле слышный говор. Но вот от толпы отъехал всадник и помахал руками.
— Нам! — переглянулись.
— Не казак, навроде… — неуверенно посмотрел Шкворень.
Но всадник подъехал ближе и ещё раз махнул рукой, широко и нетерпеливо. Тут же показался из толпы Рябой, привстал в стременах и махнул им шапкой.
— Своих встретил! — обрадовался Шкворень. — Ох и Рябой! Видать, старые друзяки…
— Праведно живёт Рябой: не забывает старых друзей. Недаром говорится: держись друга старого, а дому нового, — сказал Беляков и всё ещё недоверчиво тронул лошадь на жуткую степную толпу.
— Всё, отъездились! — встретил их Рябой, уже стреноживший коня.
Он пошёл в балку, где уже подымался дым от костра и рассаживалась толпа — беглецы из разных понизовых станиц, лежащих выше Каменской. Все они были сыты с виду, не хуже других станичников одеты. Это были люди из-под надёжной крыши, не какие-нибудь гулящие бурлаки, от которых степь стонет, да и оружие у них было в порядке. Правда, Беляков заметил из полутора сот человек двадцать-тридцать голутвенных. Они держались весело. Возбуждённо горели их глаза, когда они наперебой рассказывали Рябому, обегая костёр то с одной, то с другой стороны.
— Всех чисто выводит! — чуть не кричал оборванец в истлевшем зипуне с толстенной золотой цепью на распахнутой шее и с золотым же крестом, бьющим фунтовой тяжестью по худой синей груди. — А кто сам не идёт, того силком ведут, под караулом на Русь выводят! Покуда мы с тобой, Рябой, по Дикому полю гуляли, Черкасского города атаманы всю реку боярам запродали.
— Чего мелешь? — поморщился Рябой.
— Я
те истинно говорю! У Долгорукого и у старшин, с ним напосыланных, и у всех их войсковые послушны письмы к станичным атаманам, а пишут в тех письмах, что-де казнь всем атаманам будет, кто от вспоможения Долгорукому откажется, али укроет беглых, али казаков, после азовского походу приписанных.Беляков, услышавший эти слова, побледнел. Бухнуло сердце в тревожном набате: неужели вернут на Русь, в ярмо, от воли казацкой?
— Хто был в Старом Айдаре? — спросил Рябой.
— Ну, я был! — выставил из толпы плечо угрюмый мужик, ещё не наживший казацкого вида.
— Атаманом у вас хто? Драной?
— Он.
— Чего он делает? Помогает москалям?
— Спит.
— Почто спит?
— Спроси иди! Спит, да и только. Никого к себе в курень не пущает — ни москалей, ни казаков своих. Сказал, будто бы, что от беды своей хоронится, а коли выйдет, сказал, то голов многих свет недосчитается. Сердит больно наш Семён Драной.
— Вот холера — спит! — оскалился Рябой. — Доспит, что сам башку потеряет. Ах Семён, Семён…
— Семён — человек с богом в душе! — сказал мужик. — А взять других? Деньги с нас, беглых, позабрали за укрывательство, да за пропуск на Дон, а ныне всех с головой, с жёнами и детьми сами же и выдают тем солдатам Долгорукого.
— Не токмо вас, беглых! — вскричал казак, склонясь с седла как можно ниже к стоявшим. — Звона, брательника моего из Луганской за караул посадили, что беглого, вишь ты, не отдал, а где это прописано, чтобы отдавать? Ермака забыли! Закон его!
— А ты помни закон свой! — холодно бросил Рябой.
— Не мой, а Ермаков!
— Он и есть твой! И он всегда при тебе!
— Где это — при мне? — недоверчиво глянул казак.
— А вон, при левом бедре висит!
— То верно гутаришь, Рябой, — согласился казак.
— А коли верно, ступайте до Бахмута!
— Чего мы там не видали? Слух идёт, будто Бахмут огню предадут, что-де там само гнездо беглых, а Булавин — атаман и пущий забродчик!
— Истинна молва, потому и место вам на Бахмуте!
— А чего нам, Рябой, ждать на Бахмуте твоём? — спросил рванина, постукивая золотым крестом по груди.
— Может, ты нам жён уготовил там? — осклабился его сосед.
— Рано, Филька, про баб загутарил! — оборвал Рябой. — Шёл бы с честью в мой курень да и жил бы там, покуда Булавин поход не вострубит!
— Дождусь, что Долгорукой меня за ноги повесит!
— Тебя всё равно повесят, а коль дело говорится — слушай!
— Дело гутарит Рябой! Дело! — рокотнула толпа.
— Ишь ты, Рябой… — Филька переглянулся с приятелем, потом пошептался, держась за толстенную пластину креста на шее рванины, и снова к Рябому: — Ладно, быть по-твоему! Идёмте, православные, на Бахмут! Поклонимся атаману Булавину, испросим слова его! А ты, Рябой, продай мне свой пистолет!
— Ты с кем думал? В степу порохом пахнет, а он — пистолет!
— Продай, я те зеньчугом заплачу! Вот, зри пуще!
Филька нырнул в карман и вытащил целую горсть крупного жемчуга, а чтобы драгоценность не рассыпалась, он подставил вторую ладонь, широкую, как решето. Надвинулась толпа. Кто-то крякнул завистливо.
«С ума сойти, какое богатство! — подумал Беляков. — У нас в новегородском храме на иконе богородицы столько нет…»
— Стенька, а Рябой-то осоловел! — Филька толкнул приятеля.