Обречённая воля
Шрифт:
— Я — Лоскут Иван! — донеслось снизу.
Голос был всё с той же весёлой ноткой, какая не умолкала в нём на черкасском торгу, когда Лоскут спорил с прибыльщиками, уклоняясь от пошлины за проданную рыбу.
— Пустить Лоскута! — прогремел Булавин.
— Не надобно, Кондрат! Слезай ко мне на час — гутарить станем, а в город пусти баб да детишек.
Булавин вышел за ворота, а навстречу ему потянулись подводы и пешие люди с детишками на руках. Малыши притихли, дичились слегка и только самые маленькие доверчиво тянули ручонки к факелам. Ременников, Окунь, Шкворень, поп Алексей, Абакумов, десяток казаков ещё и, конечно,
— Вот привёл тебе, Кондрат… — начал тот и вдруг в волнении полез за трубкой в глубокий карман-омут. — Чего делать станем?
— Говори, чего таишь? — нахмурился Булавин.
— Аль не слышал? Долгорукой железные вольности на казацкие руки накладывает, тут уж не до тайностей. Во вчерашний день новорубленный городок князь огню предал, а беглых людей того городка за караул взял.
— Это у Шульгина колодца? — побелел Окунь.
Он представил, как взяли за караул Русиновых, взяли его ещё не наречённую невесту, ради которой он бредил кладом Разина.
— У Шульгина колодца, — подтвердил Лоскут. — Да Банников, что с Айдара сбег, всё видал!
Лоскут легко, без помощи рук, поднялся на ноги, заложил в рот три пальца и так оглушительно свистнул куда-то в ночь, что у Окуня холодный пот выступил под рубахой. Из темноты тотчас эхом отозвался кто-то, а вскоре послышался лошадиный топот, и около самого моста спешился верховой. В свете факелов заколыхалось широкое красное лицо казака.
— Гришка, скажи, чего видал… — обратился к нему Лоскут.
— Чего говорить! Ехать надоть да отбивать наших!
Булавин стоял насупясь.
— Тут не круг! — одёрнул Банникова Лоскут. — Не суйся, хвост, наперёд головы! Говори чего велят!
— Чего велят! — огрызнулся Банников, но не выдержал позы перед бывалыми казаками, покривился, почесал длинным стволом пистолета спину, заговорил: — Ну, был там… Из полымя ушёл. Видал, как Долгорукой насильства чинит над людом беглым. Никого не щадит, потому и зову идти туда…
— Весёлые вести, Гришка, — вздохнул Булавин.
— А ты, Кондратий Офонасьевич, не признал меня? — спросил Банников, но видя, что Булавин молчит, сам пояснил: — Ты с Зернщиковым через меня в Черкасском городе переезжали! Помнишь? Я валялся поперёк улицы, а рожу-то трухменкой накрыл, а?
Булавин помнил, но не ответил ему. Спросил о деле:
— Сколько у вас верховых?
— Больше половины ста, — ответил Банников за Лоскута.
— Собирай круг! — повернулся Булавин к Цапле, а Абакумову буркнул: — Останешься на Бахмуте наказным, блюди городок с безлошадными. Чего смурым стал? Выберут потом атаманом — атамань во здоровье!
— А ты, Кондрат?
— А я отныне с ветром повенчан.
10
Доведётся иной раз редкому цвету уродиться в лесной глухомани. Там, среди бледного травяного худосочья, растёт он, ни жив ни мёртв. Кругом — ни свету, ни свежего ветра, один тлен да затхлая сырость. Но вот налетит ураган, вырвет деревья с корнями, развалит в беспросветном урочище корявую просеку, и на отворившемся солнцу просторе распрямится, забьётся дремавшая жизнь. Ветер рассеет запахи тлена, ливень омоет землю, и на воскресшей просеке загустеют новые травы, плотные, духмяные, но величественней всего
разнотравья нежданно воспрянет тот редкий цвет. Сморщенные, бледные лепестки его приобретут форму, он подымется на упругом стебле и благодарно закачает на ветру пахучей короной, радуясь солнцу, ветру и заставляя радоваться всё вокруг себя…Никогда ещё так не радовалась жизни Алёна Русинова. Она, как тот цвет, всем своим юным существом открылась навстречу новой, вольной жизни. Вся грязь, униженья, нечеловеческий труд, побои, смертельные страхи опасной дороги — всё осталось позади и было так нестерпимо даже в воспоминаньях, что о прошлом не хотелось не только говорить, но и думать. Оно, это прошлое, оставалось болевой коростой на ране, и зачем к нему прикасаться, когда кругом раздолье, выпрямляющая душу воля? Даже её, Алёну, порой тревожил один неожиданный вопрос: как можно было жить там, на новегородской земле, и за какие грехи бог породил людей на той земле — земле рабства и слёз?
Осенью Алёна напросилась у дядьки Антипа взять её с собой в Черкасск. Антип поворчал для порядка, но уступил, хотя потом, в Черкасске, намучился, отгоняя наседавших на его подводу молодых казаков. Они, как мухи на мёд, лезли к племяннице, хотя та и сидела, не подымая глаз, в своём застиранном старом сарафане, взятом у Булавиных.
— Чёрт тя ведает, Олена, в кого ты, дура такая, выстрогалась? Глянешь — ровно княжна какая, тьфу! — плюнул Антип, сердясь на лишние хлопоты, но тут же и оправдывал всех молодых казаков, что издёргали ему рукава, прося выдать девку замуж.
В Черкасске продали пшеницу по неожиданно дорогой цене. Антип накупил самого необходимого в хозяйстве, но не забыл и про наряды для племянницы. Радость Алёны омрачилась только тем, что дядька не велел ей надевать покупки в Черкасске: и так отбою от казаков нет, зато дорогой она перемерила всё. Сидя в телеге, она перебирала, прикидывала то новый сарафан, то прилаживала к голове кичку, то неустанно ощупывала в модной вёрстке бусины разноцветного стекляруса, наконец вытащила из-под сена ладно сшитый кубелек и набросила его на плечи.
— Ты чего?
— А холодно…
Антип тоже достал епанчу из плотной ткани — обнову себе — и надел.
— Ох, Олёна, Олёна! Думано ли было, что этак ходить станем — ровно бояре… — слёзы безудержной радости погожей росой брызнули у него из глаз.
Заметив, что дядька Антип отвернулся, Алёна соскочила с подводы в самой низине и побежала к зеркалу степной криницы, будто бы пить. Она и в самом деле хотела зачерпнуть воды, но ладони остановились над тихой заводью, и она замерла. Оттуда, со дна, окружённая сероватой толчеёй осенних облаков, смотрела нарядная княжна в модном, невиданного покроя кубельке, с кичкой на русой голове и с блестящими, тихо покачивавшимися вёрстками на юной, будто точёной из кости шее.
— Мамынька-а-а… — восторженно выдохнула Алёна, окаменев. Она не пила воду, напилась воды её длинная, тяжёлая коса, скатившаяся с плеча в криницу.
От речушки Миус ехали обозом в тридцать с лишним телег. Скопом было весело и безопасно. То и дело кто-нибудь заводил песню или поигрывал на гуслях. Ночью палили высокие костры, потихоньку потягивали вино, купленное к празднику Казанской иконы, коей приписывалось освобожденье Москвы в 1612 году, и без конца радовались воде, чёрному южному небу, куда подымались искры от степного сушняка.