Обрученные судьбой
Шрифт:
— А что там с Добженским? — вдруг вспомнил епископ, потирая озябшие ладони друг о друга, и пожалел о том, когда Владислав вдруг поднялся резко с кресла напротив и вышел вон из библиотеки, направляясь на крепостную стену, где некогда так любила бывать Ксения. Ветер ударил в лицо белой россыпью маленьких колючих снежинок, разворошил волосы, стал играть полами жупана.
Неужто Ежи убил Тадеуша? Неужто верно то? И как рука поднялась, ведь Добженский был знаком тому еще с малолетства последнего, верный товарищ в играх и забавах сына ордината. И именно Ежи был им соратником в их развлечениях, именно Ежи был подле Владислава и его товарища, наблюдая, как те мужают. После, правда,
— Пан Смирец так задумчив в последнее время, — шутил Добженский. — Видно, думы пана о деве какой, не иначе! Может, пан под венец собрался?
— Может, и собрался, а тебе что за дело до того? — добродушно огрызался, хмуря деланно, лоб Ежи. — Или думаешь, никому старый пес не нужен? Пока еще могу и лаять и кое-что еще чего, да похлеще любого молодого панича. Старый конь борозды не портит! Есть кому ждать меня в землях тех, есть кого под венец вести, не то, что тебе, щенок молодой, — и хохотали тут же вместе над этим обменом любезностями, а Ежи хлопал по плечу Добженского с силой, заставляя охнуть.
Нет, тряхнул головой Владислав, никогда он не поверит, что поднялась рука Ежи, чтобы оборвать жизнь Добженского. Не может того быть. Значит, и то, что он подумал, та страшная догадка, что вдруг мелькнула в голове, неверна. Он на миг прикрыл глаза, чтобы вспомнить, как вел себя в ту страшную ночь Ежи, впервые вызволяя из глубин памяти это воспоминание.
Запах дыма, неприятно оседающий в горле. Громкий треск огня, пожирающего свою добычу. Тихий вой служанки, что стоит на коленях на снегу. Виноватые глаза Ежи. Маленькая фигурка в бархатном платье. Золотые пряди волос на утоптанном снежном полотне.
А потом, словно вырываясь из-за неплотно затворенной двери, одно за одним стали приходить воспоминания. Ее глаза, широко распахнутые, цветом в тон ленте шелковой на ее неприкрытых по-девичьи волосах, когда он впервые поцеловал ее, стоя в каморе на дворе ее отца. Невинный девичий поцелуй, что навсегда запечатал в его сердце ее облик. Ее злость и сопротивление, когда они повстречались во второй раз в землях Московии. Тепло ее тела и мягкость кожи и жар от натопленной печи в бане под стать тому жару, что терзал тогда его тело. Ее руки, когда она прощалась с ним тогда, на берегу реки, отпуская от себя, освобождая от участи, что приготовил ему Северский.
А после пришли воспоминания о той, другой, что она стала в этих землях. Тонкий стан, обтянутый богатыми тканями платьев. Золото волос, к которым так и хотелось прикоснуться, ведь только за пределами Московии он увидел всю ее красу, скрытую от него московитским нарядом. Ее смех и неприкрытую радость, когда она шла в танце. Ее такую удивительную одухотворенность, когда она стояла на коленях перед образами. Ее страсть, которую она дарила ему, когда была в его объятиях. Ее нежность, ее любовь…
Но вместо дивного аромата ее волос, который Владислав ныне силился вспомнить, возник лишь запах дыма, а вместо звука ее голоса — треск огня. Маленькая фигурка в алом бархатном платье на белом снегу, золотые пряди волос. И глаза цвета неба, что никогда не взглянут на него…
Владислав на рассвете спустился в темницу под брамой, не сумев ждать долее, приказал вылить на спящего на соломе в углу каморы Ежи ведро ледяной воды, приводя того в чувство. Ежи еще не протрезвел тогда, долго не мог сообразить, где он находится,
и отчего на нем мокрый жупан. И тут же, не давая ему очухаться, Владислав стал говорить:— Недурно придумано, пан Смирец, — Ежи вздрогнул при этом обращении и взглянул единственным зрячим глазом на Владислава, стоявшего напротив него, скрестив руки. Второй его глаз уже заплыл, набухшее веко полностью закрыло его. Губы были разбиты в кровь, как и левая бровь. Нещадно болела голова, мешая думать. Он как ни силился не мог вспомнить, что такого могло случиться прошлой ночью, что он оказался в каморе. — Недурно придумано с пожаром в корчме.
Сердце Ежи больно кольнуло в груди, как бывало обычно, когда он был взволнован. Что? Откуда Владислав знает о том? Неужто он сам пошел и открылся ему? А потом окаменел, услышав последующие слова ордината.
— Я разочарован, пан Смирец. Оставить такого свядека, который непременно будет каяться в своем грехе смертоубийства. Тот холоп… Он ведь не убивал ранее, верно? Оттого и мучился, что впервые жизнь отнял. А может, его тяготило, что бабу придушил, как думаешь? Вот и рассказал о том, что случилось….
— Он не мог рассказать, — растерянно покачал головой Ежи, невольно озвучивая то, что пришло в раскалывавшуюся от похмелья голову. — Без языка-то…
И только, когда Владислав вдруг сорвался с места и буквально выскочил вон из темницы, сообразил, что невольно сам же и проговорился. Весь день он напрасно пытался убедить ратников, стоявших у двери каморы, позвать к нему пана ордината, но те всякий раз отвечали ему отказом. После обедни в камору спустился епископ, который осыпал Ежи тихими упреками за то, что тот устроил прошлым вечером.
— Я тщетно пытаюсь убедить Владислава в твоей невиновности, но ты сам вырыл себе эту яму, — качал головой бискуп. — Хорошо, что этот немой мертв, не укажет на тебя. Не говори боле ни слова, слышишь, пан Смирец? А про то, что с языка слетело, скажи, что дьявол с хмеля язык водил, не ты сам. Иначе сгинешь, слышишь! Vincula da linguae vel tibi vincla dabit (6)!
— Мне нужно переговорить с Владеком, — упрямо стоял на своем Ежи.
— Ты уже наговорился, пан, с ним. Да и не пойдет он. Зол, как черт. Все порывается к тебе спуститься да пани Барбара, послушная слову моему, ведает, как его удержать от того, — бискуп поежился от холода, идущего от этих темных стен, спрятал руки в рукавах сутаны от легкого мороза.
— За свою шкуру трясешься, пан бискуп? — усмехнулся Ежи и тут же скривился от боли. — Не бойся, я ни слова не скажу Владеку о тебе.
— Дурень ты старый, пан Смирец! Дурень и пьяница! — огрызнулся епископ. — Мне-то ничего Владислав не сделает, удалит от себя, будет своей ненавистью раны наносить. Я под защитой Церкви святой как никак. А ты же… Вот и пытаюсь, как могу тебя вызволить из той ямы, куда ты сам себя поместил. Меньше пей, пан Смирец, толку боле будет! — а потом спросил, понижая голос, чтобы не услышали ратники за дверью. — Это верно, что ты пана Добженского погубил? Requiescat in pace! — перекрестился епископ, когда Ежи хмуро кивнул. — Зачем? Зачем?! И о том молчи! Ни слова! Слышишь? Не будет обвинения — не будет вины…
Обвинения в убийствах, в которых подозревал Владислав старого шляхтича, были сняты в тот же вечер. Но не епископу удалось это, как ни пытался тот убедить племянника, вызывая в том лишь глухую злость, а самому пану Добженскому, который собственной персоной вдруг ступил в залу, где ужинал ординат. Владислав даже поднялся в удивлении со своего места за столом, когда заметил Тадеуша, шедшего через всю залу с таким безмятежным видом, словно он отсутствовал не месяц, а только вчера расстался с Заславским.