Обрученные
Шрифт:
— Всё сваливают на меня, — сказал дон Абондио, — но разве люди, которые приходили жаловаться на меня, не сказали вам, что они обманным путём проникли в мой дом, чтобы захватить меня врасплох и заставить совершить венчание противно уставу?
— Да, сказали, сын мой; но меня печалит, меня страшит, что вы всё ещё хотите найти себе оправдание. Вы надеетесь оправдаться, обвиняя. Вы черпаете свои обвинения в том, чему надлежало быть частью вашей исповеди. Кто же поставил их, не скажу перед необходимостью, но перед искушением поступить так, как они поступили? Разве они стали бы искать этот неправильный путь, если бы законный путь не был им заказан? Разве им пришло бы в голову расставлять сети своему пастырю, если бы он принял их в свои объятия, помог им, подал добрый совет? Захватывать его врасплох, если бы он не прятался? И за это вы ещё обвиняете их? И негодуете, что они, после стольких злоключений, — да что я говорю? — в самый разгар их пришли излить душу
Дон Абондио хранил молчание, но то не было уже больше молчание вынужденное и нетерпеливое; он хранил молчание, словно человек, которому надо хорошенько подумать, прежде чем высказаться. Слова, которые он слышал, были неожиданным откровением, новым приложением учения, давно усвоенного им как неоспоримая истина. Чужие несчастья, вникать в которые ему всегда мешала боязнь своих собственных, производили на него теперь совершенно иное впечатление. И если он не испытывал полного раскаяния, какое должна была вызвать в нём проповедь кардинала (всё та же боязнь продолжала играть роль его защитника), всё же он как-то почувствовал его. Он испытывал недовольство собой, сострадание к другим, сердце его наполнилось нежностью и смущением. Он, да будет дозволено такое сравнение, походил на сплющенный и влажный фитиль свечи, поднесённый к пламени большого факела: сначала он чадит, брызжет, потрескивает и только, но в конце концов воспламеняется и, хорошо ли, плохо ли, горит. Он уже был готов открыто признаться в своей вине и раскаяться, не смущай его мысль о доне Родриго. Но тем не менее было заметно, что он почти растроган, и кардинал, наконец, смог убедиться, что увещания его не пропали даром.
— И вот теперь, — продолжал кардинал, — он убежал из дома, она тоже собирается покинуть свой, — у обоих достаточно серьёзная причина быть подальше от родного крова, — без всякой надежды когда-либо соединиться здесь и с упованием на всевышнего, что он соединит их где-то в другом месте. К сожалению, теперь они больше не нуждаются в вас, сейчас вам не представляется случая оказать им добро, и близорукое предвидение наше не сулит его и в будущем. Но кто знает, быть может милосердный бог вам его уготовил? О, не упускайте его, ищите его, стойте на своём посту, молите господа, чтобы он даровал его вам.
— Не упущу, монсиньор, воистину не упущу, — ответил дон Абондио голосом, исходившим в эту минуту действительно от чистого сердца.
— Хорошо же, сын мой! — воскликнул Федериго и с достоинством, полным глубокого чувства, закончил: — Видит небо, мне хотелось бы вести с вами совсем другие разговоры. Оба мы уже прожили немало: одному богу известно, как тяжело было мне оскорблять упрёками ваши седины и насколько было бы мне радостнее разделять с вами наши общие заботы, наши горести, беседуя о блаженном уповании, к которому мы с вами уже приблизились. Бог даст, слова, с которыми я обращался к вам в нашей беседе, пойдут на пользу и вам и мне. Постарайтесь же, чтобы всевышнему не пришлось в судный день призвать меня к ответу за то, что я удерживал вас на посту, которым вы так злосчастно пренебрегли. Не будем терять времени: полночь близится, жених уже на пороге, будем держать светильники свои зажжёнными. Принесём господу жалкие, пустые сердца наши, да наполнит он их той мудрой любовью, которая исправляет прошлое, укрепляет будущее, которая трепещет и верит, плачет и радуется — и становится при всяком случае доблестью, в коей мы все так нуждаемся.
Сказав это, он поднялся; дон Абондио последовал за ним. Тут аноним предупреждает нас, что это была не единственная беседа этих двух лиц и что Лючия была не единственным предметом их разговоров; но что он ограничивается этим, дабы не отклоняться от главной темы своего рассказа. По этой же причине он не станет упоминать о других достойных внимания вещах, сказанных кардиналом во время этого посещения, ни о его щедрости, ни об улаженных распрях, о старинной вражде между отдельными лицами, семьями и даже целыми деревнями, окончательно прекратившейся либо отчасти заглушённой (что, к сожалению, бывает чаще), ни о некоторых головорезах или злодеях, усмирённых либо навсегда, либо на время, — словом, о всех тех вещах, которые так или иначе происходили во всяком
местечке епархии, где этот замечательный человек имел даже кратковременное пребывание.Затем аноним сообщает, что на следующее утро, как было условлено, прибыла донна Прасседе взять Лючию и приветствовать кардинала, который всячески расхваливал и горячо рекомендовал ей Лючию. Вы можете себе представить, с какими рыданиями Лючия расставалась с матерью. Выйдя из своего домика, она ещё раз сказала «прости» родной деревне с тем чувством горечи, которое испытываешь вдвойне, покидая место, которое было единственно дорогим и которое им уж никогда не будет. Но эта разлука с матерью ещё не была окончательной, потому что донна Прасседе заявила, что они ещё поживут несколько дней в её поместье, которое было поблизости. И Аньезе обещала дочери навестить её там, чтобы вновь пережить ещё более горькое расставание.
Кардинал тоже собрался было тронуться в дальнейший объезд епархии, когда прибыл курато из прихода, где находился замок Безымённого, и попросил аудиенции. Введённый к Федериго, он подал ему свёрток и письмо от этого синьора. В нём содержалась просьба уговорить мать Лючии принять сотню золотых скуди, находившихся в свёртке, в приданое девушке или на её усмотрение, как ей покажется наилучшим. Вместе с тем он просил кардинала передать им, что если когда-либо он им понадобится, — а ведь бедная девушка, к сожалению, слишком хорошо знает, где он живёт, — он готов оказать им любую услугу, и это будет для него большим счастьем.
Кардинал немедленно велел позвать Аньезе, передал ей просьбу Безымённого, выслушанную с удовлетворением и не без изумления, и вручил ей свёрток, который она взяла без особых отнекиваний.
— Да вознаградит господь этого синьора, — сказала она, — а уж ваша милость потрудитесь хорошенько, как можно лучше поблагодарить его! И уж, пожалуйста, никому ничего не говорите, — знаете, уж такой у нас народ… Вы уж меня извините, я ведь знаю, такие синьоры, как вы, не будут попусту болтать о таких вещах, но… вы меня понимаете.
Она не спеша пошла домой, заперлась в своей комнате, развернула свёрток и, хотя была уже подготовлена, ахнула от изумления при виде целой груды цехинов, да ещё её собственных.
Ей, пожалуй, ни разу не доводилось видеть сразу больше одного, да и то изредка. Она сосчитала монеты и опять сложила их все вместе, на ребро. Это удалось ей с трудом, так как они ежеминутно рассыпались во все стороны и выскальзывали из её неумелых пальцев. Наконец, сделав кое-как свёрточек, она завернула его в тряпку, завязала узлом и, обмотав хорошенько верёвочкой, запрятала в угол своего тюфяка. Весь остаток дня она только и делала, что мечтала, строила воздушные замки и вздыхала — что-то будет завтра. Улёгшись спать, она ещё долго не могла уснуть, мысленно пребывая в окружении той сотни, что лежала под нею; заснув, она продолжала видеть её и во сне. Встав на заре, она тут же отправилась в поместье, где находилась Лючия.
Лючия, со своей стороны, хотя ей, как и раньше, очень не хотелось говорить о своём обете, всё же решила набраться духу и открыться матери при этой встрече, которая, вероятно, надолго должна была стать последней.
Лишь только им удалось остаться наедине, Аньезе произнесла с чрезвычайным оживлением и вместе с тем понизив голос, словно боясь, чтобы её кто-нибудь не подслушал:
— У меня есть для тебя важная новость, — и она рассказала дочери про неожиданно привалившее счастье.
— Да благословит господь этого синьора, — сказала Лючия, — теперь вы будете жить безбедно, да и другим сможете помочь.
— Как, — возразила Аньезе, — не видишь ты, что ли, чего мы ни сделаем при таких-то деньгах? Послушай: ведь у меня нет никого, кроме тебя, вернее сказать, кроме вас двоих, потому что, с тех пор как Ренцо стал за тобой приударять, я его всё равно уже считала за родного сына. Только бы с ним ничего не случилось, что-то он о себе вестей не подаёт. Ну, да ничего, неужто ж всё должно непременно идти худо? Будем надеяться на лучшее. По мне, конечно, хорошо бы сложить свои кости в родной деревне; но теперь, раз ты не можешь жить здесь по милости этого разбойника, — и подумать только, что он рядом, — теперь мне и деревня-то моя опротивела, а с вами двумя я готова жить в любом месте. Я ещё тогда собиралась уйти отсюда вместе с вами хоть на край света, и всегда об этом думала, да без денег-то куда двинешься? Понятно тебе? Наш бедняжка Ренцо с таким трудом, во всём себе отказывая, сколотил небольшие деньжонки, а законники нагрянули и слизнули всё начисто. Но господь заместо этого и послал нам в награду такое счастье. Так вот, когда Ренцо найдёт способ дать нам знать, жив ли он, где находится и что собирается делать, я и приеду за тобой в Милан, — непременно приеду сама. Раньше-то я бы ещё сто раз подумала, но раз пришла беда — надо её расхлёбывать. До Монцы-то я ведь уже ездила и знаю теперь, что значит путешествовать. Возьму с собой надёжного человека, какого-нибудь родственника, ну, скажем, Алессио из Маджанико. Ведь сказать по правде, у нас в деревне надёжного человека не найти. С ним и приеду, расходы будут наши, и… понимаешь?